Леонид Зорин - Поезд дальнего следования
К этому времени мы успели кое-что о себе рассказать. Толстая Эва была пианисткой, трудилась в музыкальном училище. Жека работала в прокуратуре, случалось, участвовала в процессах, хотя и в предельно скромной роли. Полковник ее называл коллегой, шутливо и, вместе с тем, уважительно. Он сам был юристом и, как я понял, имевшим немалые полномочия. Достаточно было нескольких реплик, чтобы понять: поездка в Баку — не рядовая командировка, что он к ней хорошо подготовлен и человек он осведомленный. Поэтому я не удивился, когда он откликнулся:
— Да, ваш Гусев — не промах. Пальца в рот не клади.
Но этим намеком и ограничился. И, вновь наполнив наши сосуды, сказал:
— А теперь — за драматурга.
Я уж заметил: моя профессия вызвала у него интерес. Однако не тот, с которым я сталкивался. Его нисколько не занимали кулисы и актерские тайны. Ни даже — как долго пишу я пьесы.
Первой реакцией, сколь ни странно, было задумчивое сочувствие:
— Трудно приходится вашему брату.
Я принужденно рассмеялся. Нельзя было с ним не согласиться. Я ощущал себя счастливчиком и все же подсознательно чувствовал всю зыбкость и случайность удачи. За нашего брата взялись серьезно. Мы еще радовались победе, когда случился тот чертов август, режим проехал своим катком сразу по Зощенко и Ахматовой. Было понятно, что это — начало.
Даже под апшеронским солнышком, за тысячи верст от стольного града, можно было услышать совет входящим в словесность: оставь надежду. Я жил своей жизнью, был толстокож, острее всего переживал болезненную разлуку с футболом, хватало, чем занять свою голову, и все же ощутил под ногами опасное дрожание почвы. А стоит ли мечтать о столице, где распинают на лобном месте бедную женщину с божьим даром и нашего грустного юмориста? Стоит ли так жадно прислушиваться к далеким паровозным гудкам, парящим над ночной тишиной, твердить себе, что надо решиться и разорвать наконец пуповину, намертво связывающую с Югом? Зачем мне так нужен поезд на север? Куда я приеду и что там ждет?
Но я тушил в себе эти мысли, тревожный шорох, сомненья, страхи. Когда на кону стоит твое будущее, ты должен не размышлять, а действовать. Я вновь внушал себе: ты счастливчик, что б ни было, тебе повезет, ты увернешься от сверхдержавы.
Мечта была пустая, смешная, и мне не удалось увернуться. Но первая зима обнадежила, уверила: все так и пойдет, так и покатится самокатом, сладится, сложится, образуется. На самом же деле мне предстояло угрюмое время, и в нем поджидали и злоба, и лютость, и топот погони, и несколько лет в обнимку со смертью — унылое странничество по больницам.
Но я ни о чем таком не задумывался, не хмурился от дурных предчувствий. И весело ехал на встречу с родителями, с друзьями, с городом, где я начал свое путешествие в этом мире, и прежде всего на свидание с югом. Я должен был ощутить своей кожей его возрождающее прикосновение. Стало физически необходимо вновь зачерпнуть озябшими легкими кружащий голову воздух родины, приперченный мазутом и солью.
Мысленно я согласился с полковником: нашему брату-драматургу несладко. Саперу нельзя ошибиться. Все правильно. Но что из того? Много на свете подобных истин. Если прислушиваться к их шепоту, нужно не выходить из дома. Кто же не знает, что жить — опасно? Зачем мне оглядываться на тех, кто не сумел совладать с нашим веком? Их дело — дивиться тому, что живы, что ходят еще по этой опасной и заминированной земле.
Но чем же я доблестней тех, кто прячется? Неужто родители были правы? Хватило одной зимы в столице, и нужды нет, что она была праздничной, живописной, щедрой. Я уже сдулся и заскулил. Я ощутил необходимость, чтоб эта чумная динамо-машина, вживленная в мое существо, сбавила наконец обороты. Она крутилась без остановки, даже ночами, когда я спал. Рычала, подхлестывала меня, подсказывала: знай поворачивайся, не замирай, не топчись на месте, прошел еще один час твоей жизни.
Мне захотелось вдруг заорать: я помню. Мне просто нужна передышка. Хотя бы на самый короткий срок. Сменить свой галоп на ровный шаг. Мне нужен мой юг, его простодушие, его убежденность, что жизнь прекрасна — поэтому нет смысла спешить. Мне нужен клочок родного неба, сон улиц, свернувшихся по-кошачьи под нашим веснушчатым, пьяным солнцем. Мне нужен воздух моей Гаскони. Всего две недели! Потом я снова окликну себя и вновь повторю: времени остается все меньше. Молодость твоя на исходе.
Это беспечное слово — "молодость", весеннее шаловливое слово, имело надо мной завораживающую, почти гипнотическую власть. Молодость — слово моей судьбы, слово-девиз, слово-присяга. Слово, обязывающее действовать. С этим словом я и пошел на приступ. Этим словом окрестил свою пьесу. Так я и назвал ее — "Молодость". С нею и вошел в Дом Островского.
В выборе такого пароля не было ничего удивительного. Кроме молодости, у меня за душой не было тогда ничего. Мое единственное богатство. Возможно — единственное достоинство. Вот я ее и обожествлял.
Меж тем, этот щедро воспетый возраст был для меня нелегким сезоном — суетным, нервным, честолюбивым, нередко заставлявшим терзаться от череды несоответствий. Но режиссеры, похоже, растрогались, быть может, припомнилась давняя юность.
К тому же попал я в бесплодное время вконец оскудевшей драматургии. После того как ее отутюжил каток беспощадной идеологии, она представляла собой трагифарсовое и, в общем-то, непотребное зрелище. С одной стороны, это было кладбище, с другой — омерзительный балаган, бал спекулянтов и проходимцев. Даже за подобие искренности автору можно было простить его умилительную беспомощность.
— О чем ваша пьеса? — спросила Эва. — Естественно, о любви?
— Не без этого, — сказал я, — пьес без любви не бывает. Но главным образом — о студентах.
Она одобрила:
— Очень разумно. Лишь бы не эти охи и вздохи. Если подумать — какая любовь? Выдуманное, сочиненное чувство. Даже не чувство, а ритуал.
— Вы полагаете?
— Я это знаю. Много шума из ничего.
— Сурово, — сказал я, — весьма сурово.
— На деле нет ни любви, ни дружбы.
Я осведомился:
— А что вместо них?
— Какая-то сумма отношений. В зависимости от обстановки.
— Эва права, — сказал Холодовский. — Необходимо выпить за трезвость. Свидетельствую, что обстановка имеет решающее значение.
И снова обратился ко мне:
— Надеюсь, вы не стоите на месте? Пишете новое произведение?
Эта стрела попала в яблочко. Я только и думал о том, что расслабился и непростительно трачу время. И озабоченно пробурчал:
— Я не стою на месте, как видите. Напротив, еду в этом экспрессе. А вообще говоря — примериваюсь.
Однако полковник не унимался:
— На ком же остановили внимание? Имею в виду — какая среда?
Я нехотя уронил:
— Геологи.
Мой голос прозвучал неуверенно. В те дни в голове моей была каша. С одной стороны, я был бакинцем, родился в городе, где добывали и в то же время искали нефть. С другой стороны, эта тема стала давно освоенным месторождением, давно уже — общее достояние, сюжет индустриальной эпохи. Единственным моим шагом в сторону было решение поменять географическое пространство — нефть в моей пьесе будут искать уже не на Каспии, а на Волге.
Такое решительное отторжение бакинской маслянистой волны, знакомой с младенчества, ради саратовской, было комичным поиском свежести, чем-то похожим на анекдот. Он был обречен на неудачу не только потому, что я бросился в чужую воду, но оттого, что я все равно оставался в тисках той производственной драматургии, которая царила на сцене. Я принял условия этой безмозглой, заранее обреченной игры. Даже сегодня, когда уже минуло больше шести десятилетий, я вспоминаю о ней со страданием, чувствуя острый ожог стыда.
Надо отдать Холодовскому должное. Его реакция была точной. Он вынул свою записную книжку и стал усердно ее листать.
— Правда жизни! — полковник почти пропел два наиболее частых слова из руководящих статей и непременных постановлений. — Правда жизни! Кто ж вас проконсультирует? Лена? Любочка? Мария Борисовна?
Глядя на то, как он озабоченно смотрит на номера телефонов, я осведомился:
— Геологов ищете?
— Кого же еще? Нет, не Мананочка… Вот Нина Арсеньевна. Теплее. Больше того, почти горячо. Она — подруга моей Светланы. Муж Нины что-то искал в наших недрах. Какой-то свой шанс. Не помню, что именно.
— Светлана — это ваша жена?
— Я холост, не помню, с какого года. Моя женщина. Так будет точнее. Роскошная дама. Я вас представлю, как только мы вернемся в Москву.
Мы выпили за тех, кто отсутствует. Жека сказала:
— Воображаю, как оба вы там помашете крылышками.
Эва сурово поджала губы, потом со вздохом произнесла:
— Все москвичи очень жестокие и очень высокомерные люди.
Полковник веско сказал: