Александр Мелихов - Проба пера
– Дружинники ему тычут в спину, – хохотал Андрюха, – а она отмахивается: не мешайте, пускай кончит!
Такого чувства освобожденности Олег, кажется, не испытывал ни разу в жизни. А еще болтают, что эти отношения могут быть чистыми, а могут – грязными! Ну люди! – делают то же самое, а все равно свое норовят обозвать получше, а чужое похуже. Нет на свете никакой грязи – просто когда делаю я – это чистота, делает другой – грязь. Вот и вся хитрость.
Олег с гордостью чувствовал, что нисколько не опьянел, – наоборот, никогда он не ощущал такой легкости, ясности, уверенности.
Небо начало по-вечернему темнеть, проклюнулись первые звездочки, будто наколотые шильцем в какой-то мир безбрежного света. Засветился фонарь, как светятся сигнальные лампочки на приборах – пока еще ничего не освещая, а будто стараясь привлечь к себе внимание, показать, на что он способен.
В атмосфере беседы почувствовалась некая исчерпанность. Надо было либо расходиться, либо добавлять. За добавкой пошли мимо танцплощадки, вокруг которой уже толпились завсегдатаи, скрывающие радостное возбуждение, оттого что запросто явились в столь небезопасное место, готовые уважать и в окружающих героев и потому называющие друг друга очень ласково – Толик, Шурик... Однако каждый все-таки понимал, что приподнять свое достоинство здесь можно только за чей-то счет, – поэтому все были настороже. Амбиции тут были натянуты очень туго. Что ж, для многих здесь их положение на танцах было единственным, за что они могли себя уважать.
Впервые в жизни, проходя здесь, Олег не испытывал ни малейшего напряжения: если Кача с тобой поддал – ты в безопасности за его каменной спиной. Кача потрясающе верный товарищ.
За высоченной противозайцевой оградой танцплощадки ударил духовой оркестр, из-за новомодных новинок типа «сакса» переименованный в эстрадный, но все же сохранивший некое расстроенное величие – глухое уханье барабана, грозный дребезг медных тарелок, надтреснуто-траурное пение труб. Впрочем, это понимали все, и эстрадные оркестранты приглашались на похороны ничуть не реже, чем раньше, и, бывало, отлабав, как они выражались, жмура, прямо от гробового входа отправлялись на танцы, где играла младая жизнь.
Оркестр набрал разгон, и мужской голос закричал в микрофон: «Джямя-а-айкя-а!» – из Робертино Лоретти. Голос через репродукторы с многоразовым эхом звучал, как в вокзальных объявлениях. Певец отличался от любого непевца лишь тем, что считал возможным при таких вокальных данных брать с публики деньги.
Танцы начались. Но этого, казалось, никто не заметил. По площадке закружились одни девицы, разноцветным мельканием сквозь щели напоминая карусель. Мужчине разрешалось завернуть туда как бы невзначай и лишь тогда, когда толкотня там будет уже в разгаре. Началось взаимное пересиживание. Оживленные стали еще оживленнее, безразличные – еще безразличнее.
Компании не замечали друг друга с удвоенным упорством.
Сообразившие на троих, друзья гордо прошли сквозь мельтешение белых и красных рубашек, среди которых далеко не все были так сообразительны.
Когда они шли обратно с литой бутылкой вермута, которую Андрюха назвал «огнетушителем вермути», чем окончательно обворожил продавщицу, Олег ощутил внезапный холод под ложечкой: он встретился глазами с Идолом. Собственно, Идолом его называла мать, когда орала на него на весь квартал, а другим не стоило так называть его в глаза. Кача-то, конечно, мог себе это позволить, но он никого не звал по кликухе, если это тому не нравилось.
В сущности, в глазах Идола не светилось ничего страшного – наоборот, он тщательно следил, чтобы во взгляде его не было ничего живого, – но, вероятно, всегда страшен взгляд человека, для которого не существует никаких барьеров, кроме тех, о которые взаправду можно расшибить нос.
Идол с Качей жили по соседству друг с другом (и с Олегом), оба с незапамятных времен без отцов, у обоих матери – уборщицы в одной и той же школе, только Качина мать всех называет сыночками, а Идолова все время на каком-то надрыве, норовит замахнуться тряпкой. Один глаз у нее вставной, и когда она орет и замахивается, он безнадежно смотрит в небо, как бы выдавая истинное состояние ее души. Может быть, поэтому она дома ходила с пустой глазницей.
И то сказать, что и жизни у нее с Качиной матерью очень разные, – Кача вон и зарабатывает, и за водой бегает вместо ведер с флягами литров по тридцать, а Идол только «пьет из нее кровь». Кача с матерью хотя живут тоже не бог знает в каком домишке, но где надо, побелено, где надо, покрашено – даже уютно. А Идолова халупа блиндажом выдавливается из земли, вся обтекаемая, как батискаф, из-за многочисленных обмазок глиной, а на плоской крыше разбросаны куски шифера и толя, придавленного обломками кирпичей. Кача все это перекрыл бы в два счета.
А Идол с утра отправляется на школьный двор и тщательно выбирает обломок штакетины – без сучков, а потом целый день складным ножом с рукояткой в форме бегущей лисички тщательно выстругивает грузинский кинжал. Он ювелирно отделывает грани и поднимает голову, только когда кто-нибудь проходит мимо. И все, встречаясь с его удивительно спокойным взглядом, отводят глаза. Олег, когда надо, бывало, бежать за водой, всегда с неудовольствием вспоминал, что придется пройти мимо Идола. С виду Идол его не замечал, но у Олега росло неприятное предчувствие, что Идол уже давно его приметил.
– Хоть бы за водой сходил... идол! – с безнадежной остервенелостью кричит из-за ограды мать.
– Иди в ж..., косая падла, – все-таки вполголоса отвечает Идол и внимательно смотрит вдоль лезвия кинжала.
Однако у Олега всегда такое чувство, что мать тоже не совсем права, что сразу обзывает его идолом, не дожидаясь, покуда он откажется. Даже идолу нужно оставить возможность выбора, быть Идолом или человеком.
Когда же из парка доносится лязг и буханье оркестра с «Джямяйкой», Идол старательно расщепляет доведенный до совершенства кинжал на лучинки спичечной толщины и скрывается в блиндаже, откуда появляется в ослепительном вечернем костюме: узконосые мокасы, лазурные брючата, облипающие на икрах и обвисающие на ляжках и заду, моднейшая красно-оранжевая рубашка, спереди обтянутая, а сзади вздутая пузырем. Чтобы пузырь не опадал, складки вдоль спины располагались специальным образом в виде шпангоутов.
Невероятно спокойный, лишь слегка поигрывая желваками, он шагал к автобусной остановке и торчал там хоть два часа – пройти восемьсот метров на своих двоих было ниже его достоинства.
Сейчас Идол стоял перед ними, абсолютно невозмутимый, одни только скулы слегка поигрывали.
– Выпьешь с нами? – пригласил его Кача.
– Этот с тобой, что ли? – Идол ткнул пальцем в Олега, одними бровями изобразив изумление и следя, чтобы голос был не более выразительным, чем скрип несмазанной двери. И Олег со стыдом ощутил, какое чистое у него лицо, какой живой и внимательный взгляд. Еще и не забалдел, как назло... Может, хоть выхлоп есть? Он стал усиленно дышать в сторону Идола.
– Кончай, – Кача почти ласково дотронулся до Идолова локтя. Может быть, это не так уж и хорошо, что для Качи все люди равны?
Прежде чем забраться под кустики, Идол комком земли пресерьезно затер глаза молодому человеку на плакате, а затем тщательно выбрал в чешуйчатой обшивке эстрады подходящую дощечку – без сучков, в три рывка отодрал и своей «лисичкой» принялся невозмутимо выстругивать грузинский кинжал – цель его жизни на каждый день. И такова была сила этой невозмутимости, что даже Андрюха примолк. Олег, стараясь не привлекать внимание Идола, высчитывал в уме, рассказать ли пацанам, что они с Качей и Идолом раздавили две бутылки на троих (Андрюха не в счет, потому что «огнетушитель» больше обычной бутылки), или перевести водяру в винище, и тогда получится уже три бутылки?
* * *Идол не стал сентиментальничать и удалился, как только опустела бутылка, даже кинжала расщеплять не стал – он любил разрушать именно совершенное. На танцплощадке он постоял у ограды сколько полагалось, мертвыми глазами глядя сквозь танцевальную толкотню и поигрывая желваками. Иногда его задевали, но сразу же терялись в толпе, и ему оставалось только мертветь и играть желваками, повторяя про себя: «Ну, суки, ну, суки...»
У выхода, на границе между светом и тьмой, каменела контролерша – гранитная бабка, непреклонно облачавшаяся от ночной сырости в ватник и кирзовые сапоги, не соблазняясь разливающимся вокруг великолепием. Она сунула ему контрамарку, по которой можно было вернуться обратно без билета.
– Надрыгался ногам? – полуутвердительно спросила билетерша. – Как все равно козлы...
Снаружи, колеблясь, словно водоросли, тянулись вперед и вверх, будто в необыкновенно активно работающем классе, десятка полтора рук с мольбой: «Контрамарочку, контрамарочку!..» Шедший впереди парень, не глядя, королевским жестом сунул этому осьминогу скомканную бумажку, после короткой, но бурной схватки растворившуюся в воздухе. Идол очень спокойно и тщательно, как расщеплял кинжалы, изорвал контрамарку и новогодним конфетти пустил по ветерку над головами просителей. «Ну, суки, ну, суки...» – повторял он про себя.