Дино Буццати - Паника в «Ла Скала»
Даже выйдя на пенсию – в консерватории за ним осталась лишь почетная роль председателя экзаменационной комиссии, – Коттес продолжал жить только музыкой, водил знакомство исключительно с музыкантами и меломанами, не пропускал ни одного концерта и с какой-то трепетной робостью следил за успехами своего двадцатидвухлетнего сына Ардуино, многообещающего композитора. Мы говорим «с робостью», потому что Ардуино был весьма замкнутым молодым человеком, не допускавшим в отношениях с людьми никакой доверительности, откровенности, и к тому же чрезвычайно ранимым. После смерти жены старый Коттес испытывал перед сыном чувство какой-то беспомощности и растерянности. Не понимал его. Не знал его жизни. И вполне отдавал себе отчет в том, что его советы, даже касавшиеся музыки, – пустая трата слов.
В молодости Коттес не был красавцем. Теперь же, в шестьдесят семь лет, выглядел представительно или, как говорят, импозантно. С возрастом окружающие стали находить в его облике сходство с Бетховеном; ему это льстило, и, возможно даже бессознательно, он с любовью ухаживал за своими длинными пушистыми седыми волосами, придававшими ему в высшей степени «артистичный» вид. Но это был не трагический Бетховен, а скорее добродушный, улыбчивый, общительный, готовый почти во всем видеть только хорошее; «почти» – потому что, когда дело касалось пианистов, он, как правило, воротил нос. Это была единственная его слабость, которую все ему охотно прощали. «Что скажете, маэстро?» – спрашивали его друзья во время антрактов. «По мне, так все хорошо, – отвечал он. – Но при чем здесь Бетховен?» Или: «Разве вы сами не слышали? Он же заснул над роялем». А иногда отпускал еще какую-нибудь старомодную остроту, причем ему было все равно, кто сидит за инструментом – Бакхауз [1], Корто [2] или Гизекинг [3].
Благодаря доброму его нраву – кстати, Коттеса совершенно не огорчало, что из-за преклонного возраста он оказался вне активной творческой жизни, – все без исключения относились к нему с симпатией, а дирекция «Ла Скала» почитала его особо. Во время оперного сезона, то есть когда пианисты не дают концертов, сидящий в партере добряк Коттес – если спектакль выдавался не слишком удачным – являл собой этакий островок оптимизма. Во всяком случае, всегда можно было рассчитывать на его аплодисменты. Считалось также, что пример некогда знаменитого музыканта-исполнителя побуждал многих критиканов сдерживать свое неудовольствие: нерешительных – склоняться в пользу спектакля, вялых – более открыто выражать свое одобрение. Добавьте к этому вполне «ласкаловскую» внешность и прошлые артистические заслуги. Вот почему его имя неизменно фигурировало в секретном и очень ограниченном списке постоянных обладателей контрамарок. В день любой премьеры конверт с местом в партере неизменно с самого утра лежал в почтовом ящике привратницкой дома № 7 по виа делла Пассьоне. А если не предвиделось аншлага, контрамарок бывало даже две: для него и для сына. Впрочем, Ардуино это мало интересовало: он предпочитал устраиваться сам, друзья проводили его на репетиции, тем более что на них не обязательно являться во фраке.
Вот и «Избиение младенцев» Коттес-младший уже слышал накануне, на генеральной. За завтраком он даже высказал отцу некоторые, как обычно туманные, соображения по этому поводу. Отметил «любопытные тембровые решения», «весьма выразительную полифонию», сказал, что «вокализация носит скорее дедуктивный, нежели индуктивный характер» (все это с пренебрежительной гримасой) и т.д. и т.п. Простодушному отцу так и не удалось понять, удачно или неудачно это произведение, понравилось оно все-таки сыну или нет. Но он не стал добиваться вразумительного ответа. Молодежь приучила его к своему загадочному жаргону, перед которым он спасовал и на этот раз.
Сейчас Коттес был дома один: прислуга, закончив уборку, ушла. Ардуино отправился куда-то на обед, и фортепьяно, слава Богу, молчало. Это «слава Богу» старый музыкант мог произнести только мысленно: признаться в своих сомнениях вслух он бы ни за что не отважился. Когда сын сочинял музыку, Клаудио Коттес приходил в состояние крайнего душевного волнения. С какой почти неистовой надеждой ждал он, когда же из этих странных для слуха аккордов родится наконец нечто похожее на музыку! Он признавал за собой слабость человека, отставшего от жизни, понимал, что невозможно все время идти по старым, торным дорожкам, и постоянно твердил себе, что именно «приятности» в музыке следует избегать, ибо она – признак бессилия, одряхления, рутинной ностальгии. Ему было известно, что новое искусство прежде всего должно заставлять слушателя страдать: в этом – уверяли все – гарантия его жизнеспособности. Но ничего поделать с собой он не мог. Слушая из соседней комнаты, он иногда до хруста в суставах сплетал пальцы, как бы пытаясь этим усилием помочь сыну «вырваться на волю». Но тот и не стремился к освобождению: ноты мучительно и безысходно запутывались, аккорды приобретали враждебное звучание; все либо оставалось в состоянии какой-то неуравновешенности, либо выливалось в самую невероятную разноголосицу. Помоги ему Бог! Пальцы отца расплетались и слегка дрожали, когда он закуривал сигарету.
Итак, сегодня Коттес был один, чувствовал себя хорошо, через открытые окна в квартиру струился теплый воздух, и хотя было уже половина девятого, солнце еще не село. Он начал одеваться, но тут зазвонил телефон.
– Маэстро Коттес? – раздался незнакомый голос.
– Да, я, – ответил он.
– Маэстро Ардуино Коттес?
– Нет, это его отец, Клаудио Коттес.
Трубку положили. Маэстро вернулся в спальню, но телефон зазвонил снова.
– Так дома Ардуино или нет? – почти грубо спросил тот же голос.
– Нет! Его нет, – отозвался отец, стараясь вложить в свой тон побольше резкости.
– ~ Тем хуже для него! – рявкнул неизвестный и бросил трубку.
Что за манеры, подумал Коттес. И кто бы это мог быть? Кто они – нынешние друзья Ардуино? И как прикажете понимать это: «Тем хуже для него»? После разговора в душе Коттеса остался неприятный осадок. Но, к счастью, вскоре все прошло.
Старый артист разглядывал в зеркале шкафа свой вышедший из моды фрак – широкий, чуть мешковатый, соответствующий его возрасту и в то же время очень bohйmien. Вдохновленный, по-видимому, примером легендарного Иоахима [4], Коттес, стремясь чем-то отличиться от нынешних пошлых франтов, не без кокетства щеголял черным жилетом. Точь-в-точь таким, как у лакеев, но разве найдется в мире человек – будь он даже слепцом, – который принял бы его, Клаудио Коттеса, за лакея? На улице было тепло, но он, чтобы не привлекать любопытных взглядов, надел легкое пальто и, прихватив театральный бинокль, вышел из дому, чувствуя себя почти счастливым.
Стоял чудесный вечер начала лета, когда даже Милан ухитряется выглядеть романтично – так тихи и малолюдны его улицы, так благоухают цветущие липы в парках, а посреди неба сияет лунный серп. В предвкушении захватывающего зрелища, встречи с друзьями, споров, возможности полюбоваться красивыми женщинами и даже шампанского, которым наверняка будут угощать потом на приеме в фойе театра, Коттес пошел по виа Консерваторио: путь этот был немного длиннее, зато не придется глядеть на эти отвратительные крытые каналы.
По пути маэстро стал свидетелем забавной сценки. Молодой человек с длинными вьющимися волосами, стоя прямо на тротуаре и поднеся микрофон к самым губам, исполнял неаполитанскую песенку. Провод от микрофона тянулся к аккумулятору, то есть к ящику с усилителем и динамиком, отчего голос певца вызывающе громко разносился по всей улице. Было в этом голосе что-то буйное, какая-то яростная сила, и, хотя парень пел о любви, казалось, он кому-то угрожает. Вокруг никого, кроме десятка восторженных мальчишек. Окна по обеим сторонам улицы закрыты, жалюзи опущены, словно даже дома отказываются слушать певца. Неужели в квартирах нет ни души? Или жильцы, чего-то опасаясь, заперлись, притаились, делая вид, будто их нет дома? Когда Клаудио Коттес поравнялся с певцом, тот, не сдвинувшись с места, так заголосил, что даже динамик стал вибрировать: это было явное требование положить деньги в тарелочку, стоявшую на ящике усилителя. Но маэстро, испытывая смущение, почему-то ускорил шаг и прошел мимо. И потом долго еще чувствовал, как спину сверлит злобный взгляд.
«Невежа, собака!» – ругнул он про себя бродячего певца, чьи развязные манеры почему-то испортили ему настроение. Но еще большую досаду вызвала у него – уже у самой площади Сан-Баби-ла – мимолетная встреча с Бомбассеи, отличным парнем, который когда-то учился у него в консерватории, а теперь занимался журналистикой.
– Вы в «Ла Скала», маэстро? – спросил тот, заметив в вырезе пальто белый галстук-бабочку.
– Ты намекаешь на то, о неучтивый отрок, что в моем возрасте следовало бы… – сказал он, наивно напрашиваясь на комплимент.