Элиэтт Абекасси - Счастливое событие
Мы были молоды, счастливы, влюблены и не думали заводить детей. В этом не ощущалось необходимости. Все произошло случайно. Появление ребенка не являлось результатом естественного развития наших отношений, оно не входило в составленный заранее план, никто не давил на нас со стороны.
Что же случилось в тот день? Была ли тому причиной встреча с ребенком где-то на затерянных улочках Гаваны? Или это проявление абсурдности всей жизни? Откуда приходит одержимость, заставляющая людей обзаводиться детьми, как они отваживаются на подобное безрассудство? Ради чего? Понимают ли они, что делают, отдают ли себе в этом отчет?
Нет, по сути, никто ничего не понимает. Подобно мещанину во дворянстве, все занимаются метафизикой, сами о том не подозревая. Люди делают самое заурядное и вместе с тем самое необычное: воспроизводят человеческий род, заботясь о маленьком существе. Они возлагают на себя ответственность за него, тогда как не ответственны сами за себя. Банально до головокружения. Они ставят себя на место бога, не подозревая об этом.
После серьезных размышлений я перечислила в своей записной книжке главные причины, по которым заводят детей.
Причина № 1: родители любят друг друга.
Причина № 2: они объехали почти весь свет. (Эта причина приводит к тому, что называется «угрозой скуки».)
Причина № 3: женщине миновало тридцать лет, и по мере приближения к сорока она стала бояться состариться. Это финишная прямая; (Здесь действует страх смерти.)
Резюмируем: почему заводят детей? Из любви, от скуки или из-за страха смерти — три наиболее значимые причины. Сделать ребенка во власти каждого, однако очень немногие будущие родители знают правду: это означает конец жизни.
4
До. Мне тридцать три года. У меня длинные ухоженные волосы, я накрашена, надушена, хорошо одета, уверена в себе, романтична, умна, сексуальна.
После. Я выгляжу как женщина без возраста. Волосы поредели, глаза словно смотрят в пустоту. Ничего не вижу, потому что мои очки — любимая игрушка ребенка. Хожу босиком, ношу засаленные футболки и хочу только одного — спать. Я цинична, разочарована, глупа, часто зла. Домохозяйка, жена и мать.
У меня есть сестра Катя, которая на пять лет старше меня (мы с ней не очень ладим); отец, с которым я почти не вижусь с тех пор, как он ушел от матери; мать, которая изводит меня по телефону, когда я все же снимаю трубку, несмотря на то что вижу ее номер на определителе. Родители развелись, когда мне было четыре года, и с тех пор я и сестра жили только с матерью. С отцом мы виделись лишь дважды в месяц по выходным или на каникулах, а потом все реже и реже. Соблазнитель с пленяющим взглядом, он проводил почти все время на юге Франции в обществе своих любовниц, которые становились все моложе по мере того, как он старел.
У моего друга была художественная галерея в Марэ. В противоположность многим однокашникам из галереи Дофин, деньги его не слишком интересовали. Он жил согласно собственным принципам. Решив, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на нелюбимые дела, он открыл свою галерею на улице Франк-Буржуа. Потом мой друг расширил ее и в данный момент владеет более просторным салоном на той же улице, но ближе к Площади Вогезов. Именно там ему хотелось когда-нибудь иметь собственную галерею.
Благодаря своей учебе он разбирается во всех финансовых механизмах, но не хочет посвящать этому жизнь. Его галерея называется «Артима» — в честь картины, и еще потому, что «Ima» на иврите означает «мама». Его мама не ленилась каждый день приходить на улицу Франк-Буржуа и приносить ему фаршированного карпа и домашний яблочный штрудель.
Мой друг был из типичной ашкеназской семьи. Его отец Жан-Клод Рейнаш происходил из еврейского рода, проживавшего в Эльзасе. Мать Эдит — польская еврейка по матери и немка по отцу. В гостиной у его родителей висели портреты убитых бабушки и дедушки. Мальчиком он не мог на них смотреть и каждый раз вздрагивал, наткнувшись взглядом на их изображение.
У них дома ели латки[2], селедку и фаршированного карпа. Его родители почти никогда не отмечали еврейские праздники, за исключением Йом-Киппур, когда все отправлялись в синагогу на улице Виктуар. По уик-эндам семья ездила на побережье, где имела небольшой дом в Трувилле. Они слушали записи клейзмеров[3] и читали книги о Бунде[4]. Члены семьи одевались сдержанно и элегантно и презирали сефардских евреев, у которых были дома в Довилле. Время от времени родители приглашали в гости своих ашкеназских друзей, с которыми пили сливовую настойку стакан за стаканом и рассказывали анекдоты на идиш. Порой они путешествовали — всегда в Восточную Европу: в Литву, Польшу, Венгрию, Чехословакию. Любимым городом была Прага, которую мать моего друга знала наизусть, потому что когда-то работала там гидом. Во всех этих странах его родители не посещали никаких мест, кроме еврейских кладбищ и старых синагог, к которым отец семейства питал настоящую страсть. Кроме того, именно благодаря этому он и познакомился со своей женой во время поездки в Литву — та устраивала экскурсии по еврейским кладбищам. Ее огромная эрудиция не могла не покорить.
Вскоре после нашего знакомства мы стали жить вместе в большой студии в Марэ. Она состояла из одной-единственной просторной комнаты с балками, тянувшимися под потолком, с кожаными креслами и низким столиком. Вся обстановка была либо белая, либо из некрашеного дерева теплых оттенков. Я сидела в потертом кресле, приобретенном в расположенном поблизости магазинчике подержанных вещей, пила вино, слушала кубинскую музыку и мечтательно разглядывала полотно какого-то юного художника.
Мне нравился этот квартал Парижа с его узкими сумрачными улочками. Мимо проезжали автомобили и проходили пешеходы. Здесь всегда было оживленно. Еврейская часть Марэ — это фалафель[5], книжные магазинчики, черные шляпы, пальто и длинные бороды поверх белых или черных рубашек — тот самый старинный Марэ, который польские евреи называли «штетль». За десятки лет его облик изменился. Наряду с евреями здесь появилось множество гомосексуалистов — словно бы всем отверженным было необходимо держаться вместе. На улице Архивов мужчины в футболках с полукруглым вырезом прижимались друг к другу в кафе, барах, клубах всю ночь до утра. Границей между двумя мирами была улица Вьей-дю-Тампль, с ее пассажем и открытыми террасами ресторанчиков. Что-то вроде ничьей земли. Два сообщества жили бок о бок, не пересекаясь. Забавно было видеть этих людей рядом, таких близких и таких разных: одних — торжественно шествующих в синагогу в пятницу, а других — субботним вечером идущих в бары, из-за переполненности которых публика высыпала на улицу.
Между двумя частями Марэ не прекращалось движение. Когда одни засыпали, другие просыпались. Рано утром они сталкивались: одни шли спать, другие торопились в синагогу.
Здесь у меня возникало ощущение бурной и насыщенной жизни. Среди ароматов тмина и корицы, доносившихся из восточных ресторанчиков и смешивающихся с другими, ашкеназкими запахами — пастрами и штруделя, двигались ручные тележки, раздавались крики, молодые люди встречались на свиданиях. По воскресеньям вся эта пестрая публика заполняла рестораны. И тогда, словно собравшаяся за одним столом большая семья, все болтали друг с другом, непринужденно обращаясь даже к незнакомым людям, и, как в любой семье, самозабвенно спорили.
5
В то утро я проснулась, словно с похмелья. Поднявшись, я ощутила тяжесть во всем теле. Меня тошнило. Я оставалась в таком состоянии какое-то время: зевающая, с ниточкой слюны в углу рта, между сном и пробуждением. Наконец отправилась на кухню, подбодрив себя намерением сварить хорошую порцию спасительного кофе. Но его тонкий аромат неожиданно показался горьким, тошнотворным запахом, который был настолько непохож на ожидаемый, что вызвал глубокое отвращение. Я резко поставила чашку на стол и выскочила из кухни, как пробка из бутылки, плотно закрыв за собой дверь, чтобы запах не просочился в гостиную.
Зажав нос, я открыла окно и впустила немного свежего воздуха, убедившись, что стою на твердом полу, а не на палубе корабля. Разносчики блюд из турецкого гороха со своими ручными тележками, автомобили, хором сигналящие им в спину, мусоровозки, торопливые пешеходы со всклокоченными бородами — все это красноречиво свидетельствовало о моем пребывании на улице Розье.
На противоположной стороне разговаривали и курили два повара-шриланкийца — это зрелище вызвало у меня возмущение. Я закрыла окно, слегка озадаченная своим состоянием, а затем целый день металась по квартире во власти самых противоречивых чувств, разрываясь между побуждением отправиться к врачу и страхом получить от него точный вердикт. Я смотрела в зеркало и произносила вслух: «Барбара Драй», пытаясь убедиться, что эти черные волосы, темные глаза, яркие губы и россыпь веснушек действительно мои, что в зеркале точно я, а не какая-то другая женщина лет тридцати, которая заняла мое место прошлой ночью.