Олеся Мовсина - Чево
Простые человеческие отношения. Мужчина и женщина. Ощущения, стоящие в русскоязычном словаре где-то между воспоминанием и восторгом, между горячностью и горем (наоборот). Впрочем, чушь — ничего такого между ними не было и нет.
Из всех возможных способов — навсегда оформить разлуку — Марк выбрал единственно благородный. Ничего не объяснять, комедию оставить нищим духом, а просто исчезнуть, отказать ей (мгновенно и задним числом), отказать ей в своем существовании. Общих знакомых у них нет, искать она его не будет, да и бесполезно. Обиженно хрустнут худые неровные пальцы, с тусклым блеском на том из них, чьего имени никто не знает — не золотое супружье колечко, а латунное какое-то, вдовье. И не пойдет она в гости в этот вечер, но и топиться тоже не пойдет: при всей своей эксцентричности Грушенька — дитя благоразумия, он знал это. Знал также: всё, что ей будет больно, сможет она обратить во благо себе и людям. Не только из упрямства, но и из великодушия тоже. (Во время чтения этого абзаца потихоньку начинает пробиваться сквозь сознание таривердиевская «Боль моя, ты покинь меня», осторожно кивая на Штирлица.)
(А вот теперь можно и о железной помощи живым.)
Марк понимал: еще не поздно вернуться. Лишь несколько часов продлится это состояние, когда еще не поздно вернуться. С тех самых младых ногтей, которые ему — сонному и двухнедельному — впервые обрезала матушка, — он шел к нынешнему дню. И все же эти несколько часов до поезда почему-то превратились для него в возможность новой жизни, они соблазняли его родиться заново. Память то и дело подсовывала под ногти хвоинки: коричневое пальто крупной клетки, заснеженную скамейку, вид на пустырь со строительного крана, где их запер озлобленный сторож. Облако пыли, осевшее на картавых вывесках, мамин зонтик, метко и смешно угодивший в щель — под перрон.
Не таким уж линейным был путь Марка к этому дню. И случайные дорожные встречи, и вокзальные рестораны, и вынужденные остановки значили для него не так уж мало. Едва ли не больше самой цели. И вот теперь он должен умереть. Никто не оценит его жертвы.
Своего акмэ искушенище достигло в метробе. По правую руку ветка росла и тянулась к одному вокзалу, по левую — к другому. Марк понял, что если первой подойдет та электричка… Они ворвались одновременно, и обе насмешливо разжали зубы. Мысленно зажмурив глаза и уши (а на вид очень даже прилично), он — шагнул. Нечеловечески грубая, холодная сила закрыла, дернула, потащила его. А он ей — спасибо, и смеялся облегченно, как во сне и как ребенок, теперь я свободен. И тут же стал снова серьезен и спокоен, как подобает.
3
Первая, кого они встретили на своем пути, была Киса Каруселькина. В коридоре цветущих берез она стояла — совсем инфантильно, вся похожая на детский стишок, и плакала. И точно, на вопрос близнецов о случившемся, Киса заявила, что де у нее большое горе, состоящее в неспособности купить или украсть кило сосисок — по причине преследования злыми людьми. Адамович и Евовичь закивали, обещая, конечно, помочь. Жучка было рыпнулась возразить, что, мол, воровать — это грех, но, во-первых, она оказалась глухонемой от рождения, а во-вторых, Киса была голодна. Так что вопрос о нравственных аспектах операции отпал (отвалился, как одуревшая от крови пиявка).
Мимо них проследовал дворник, он направлялся к ближайшему орешнику за новою метлой. Адамович, Евовичь, Киса и Жучка бросились к опустевшей дворницкой (что собой представляет дворницкая, никто толком не знал) — разбирать инструмент. Кому досталась лопата, кому — лом, кому — старая метла, а Жучке — только вонючая телогрейка. И тем не менее дело пошло в гору: друзья принялись рыть подкоп под гастрономов склад.
Такою им и запомнилась Киса Каруселькина, когда они вылезали из туннеля обратно, отряхивая с одежды остатки почвы, печенья и мышиного помета: глаза сверкают, а из отверстия в земле тянется нескончаемый сосисочный поезд, исчезая в отверстии Кисиного рта. И только в перерывах между вагончиками она успевает бормотать как стукнутая мешком: «Нежные — молочные, восхитительные — классические, неповторимые — сливочные, изысканный вкус — пикантных, устойчивый аромат — старорусских, ням-ням-ням…» Затем со следами счастья и муки обжорства на лице Киса выдыхает: «Не кантовать», — и быстро падает на спину.
Почесав, как положено, затылки, наши жалостливые близнецы аккуратно ее приподняли и сложили на скамеечку в ближайшем сквере (там она и осталась до лучших времен), а сами побежали дальше — выгуливать Жучку.
Следующим номером была Ладушка, Лада. Сидя на краю клумбы, она вожделенно ковыряла в носу и ругалась по-черному не только про себя, но и про весь белый свет. Адамович и Евовичь от этого даже покраснели (а Жучка, может быть, тоже, но под пестрой шерстью этого никто не заметил). Справившись со стыдом, прекратив это купание красного меня, благодети предложили Ладе свою бескорыстную помощь.
— Идемте, — с готовностью откликнулась та, вытирая пальцы о клумбу.
И вот что оказалось: некие так называемые бабушки прознали, что Лада в свободное от работы время гонит у себя в квартире отличную брагу. Бабушки, не будь дурами, прикинулись нуждающимися — кто в щепотке соли, кто в мотке ниток, кто в добром совете — и все ломанулись к Ладе в гости. Слово за слово, дело задело, дошло и до бражки. Всю кашу, что была в доме, они уже съели, а вот бражка не кончается, да и бабушек теперь не прогнать.
Когда наши (конечно же, наши!) герои вошли, живописная компания ни на секунду не уронила интеллектуальной беседы. Бабушка-с-куриным-лицом, повизгивая, стучала по пальцам своей серой тряпкоподобной товарке: «А ты картофельну воду, картофельну воду, картофельну воду пьешь? Мне оченно помогаеть!»
«А мне зять и говорит, а я — ему», — убеждала тряпкоподобная следующую бабушку, у которой глаза под очками были увеличены примерно вчетверо. Глазастая же, в свою очередь, мечтательно и упоенно мычала: «Нонче Паска, Нонче Паска», разбивая впечатление замкнутости-по-кругу беседы.
Следующим номером была Ладушка, Лада.
«Нда, а вы яичкями-то запаслись, яичкями запаслись? Запаслись? А то все раскупають, раскупають», — причмокивала бородавчатая Баба Яга, разливая очередную порцию бражки. А пятая и шестая бабушки наяривали под столом якобы втайне от всех в русскую народную игру, именуемую, кажется, ladushky.
«Интересно, почему они любят повторять одно и то же слово по нескольку раз?» — мелькнуло в голове у Евовичи, когда вошедшая последней Жучка обнаружила себя лаем заправского вышибалы.
Что тут поднялось! Бабушки шустро похватали свои стаканы (словно только и ждали сигнала) и, картинно (словно в угоду красавцу-режиссеру) роняя шпильки, очки и вязания, начали давиться к открытому окну. Хрустнула чья-то клюка, замяукала отдавленная нога, но — одна за другой — бабушки попрыгали за окно довольно благополучно и самостоятельно.
(Первый этаж? Первый, первый, то бишь, пока — без кровопролитий и жертв.)
Лада горячо благодарила. Правда, бражки уже не осталось, да и стаканов, впрочем, тоже, но благовоспитанные дети все равно бы отказались, скромно поджав или вытянув трубочкой — губы.
С третьим персонажем была и вовсе умора. Им оказался не кто иной, как всем известный забулдыга Чижик со смешной польской, не то чешской фамилией Пыжик. Судя по его мутному, слегка испуганному взору, с этим тоже стряслась беда. Он тыкался носом в оставленную кем-то на лавочке книгу про Комбинзона Конфуза, пытаясь найти в ней ответ на вопрос.
— Кажется, я потерялся, — молвил он, чуть не плача, — кажется, я перебрал этой самой водки. Помню, как выпил рюмку, выпил две, а потом вдруг всё потемнело, зашумело и…
— А нам папа говорил, что ты пьешь только воду из Фонтанки, а про водку сочинили нехорошие дяди, — с провокационным изяществом присела в книксене Евовичь.
— Что, из Фонтанки?! Вот оно, слово найдено! — закричал Чижик. — Так я ж живу на Фонтанке, а я и забыл, всё забыл, потерялся!
— Вообще-то, Фонтанка — это очень далеко отсюда, — одернул Адамович сестру, явно намылившуюся помочь этому бедолаге.
Чижик ударился сначала в слезы, а потом, когда это не помогло, — в грязь лицом. Пришлось его утешать.
— А может, меня опять украли? — вкрадчиво предположил он наконец. — Так бывало уже не раз. То друзья мои собутыльники попытались продать меня, бесчувственного — даже не за понюшку табаку, а просто так, ради смеха. То сумасшедшая старая дева, торгующая гербалайфом, возомнила искоренить меня как символ нетрезвого образа жизни. А однажды я даже был замешан в шпионский скандал.
Но тут Чижик осекся, видно, подумал: а не сболтнул ли я чего-нибудь лишнего?
Никто из них не знал, ходят ли до Фонтанки поезда, летают ли самолеты. Решено было отправить Чижика заказной бандеролью, на что он сам с радостью согласился.