Петр Краснов - Пой, скворушка, пой
Нет, так нельзя больше… Изломанный весь, изнуренный ночью этой, сидел угнувшись на постели, в опорки валяные сунув голые ноги, озирался на стены свои, на плачущие нутряной слезой, мутным рассветом занимавшиеся окошки, на иконку сиротливую Николы, кажется, оставленную сеструхой на опустевших угловых полках иконостаса в переднем углу… Нельзя. Надо по-другому как-то, иначе так и пойдет, достанут эти ночки. Давно уже достают. Работать, в работе только, другого ему не было.
В избе, с вечера жарко вроде бы натопленной, сильно поостыло уже, воняющий мышами воздух вовсе влажным стал и тяжелым: отсырела вся и намерзлась она тоже, изба, нахолодалась за столько лет, не вот прогреешь, из чернолесья разного собранную отцом в шестьдесят четвертом, кажется… ну да, ровесники они почти с нею, мать уже с пузом, с третьим с ним, штукатурила ее и обмазывала, обихаживала. И в нем самом, человеке, как в строенье всяком, и глина есть своя, верно, и дерево, и камень — и все временем, дурнопогодицей рушится, всяк в свой черед, успевай латать. И покривился, дневной трезвостью своей усмехнулся: вот-вот, и крыша поехала уже — соломенная твоя.
И здесь только, нигде больше, вспомнишь прежнего себя, чтобы, может, понять: уже давно и не ты это, не то совсем, а иное что-то теперь, изломанное и грубое, с пустотой спертой внутри и темью — будто середку вынули… посмотри только, стал кем. Что, одно лишь и осталось, что существованье тянуть, чтоб уж до отвратности, до тошноты неодолимой довела она к себе, жизнь, изничтожила и уж тогда — отпустила, оставила?..
Работать. Дом оттапливать и прибирать, за водой вот сходить, похлебку сварить какую-нито, за дорогу все кишки переел уже сухпай. А для того калитку откопать из снега, дорожку, вчера через изгородь пришлось лазить, и картошки-моркошки достать у людей, прикупить того-сего — вот о чем думай. И банюшку бы свою древнюю глянуть, подлатать, если надо, помыться-постираться… много чего надо, с одними дровами мороки сколько, неизвестно, где их и брать-то. Небось уснешь, когда наломаешься.
Но если бы так — помогало если бы… Ан нет — даже в многолюдье осточертевшем и суете общаг, бараков ли, казарм, всяких ночевок случайных, несчетных, после сверхурочных и совмещенок разных, да хоть в Днестровске последние полгода, вот уж где вкалывали. А не в этом, само собой, дело. Когда-то все сходило, как с гуся вода, спал как убитый… да, чуть не убитый при Дубоссарах, страх тот свой до сих пор из себя не выковырнуть, что-то вроде татуировки теперь дурацкой на плече, в техникуме хмырем одним давным-давно ему наколотой; а сменился ночью с поста, из окопа боевого охранения, кружку вина кислого хватанул и даже есть не стал, не мог, в тылу ближнем приткнулся средь ребят в каком-то сарае на соломке с тряпьем и уснул, как провалился. Наутро пережил заново все, вчерашнее представляя, опять считал: пять минных, крупного калибра, разрывов шагали поперек поля с равными по времени и шагу промежутками, кто-то методично там доворачивал, на одно иль два деления переводил прицел — пять, шестая мина его… Прямо на окоп ложилась, на полсотню метров выдвинутый вперед под кусток; и какой, к черту, окоп- воронка старая, ими подрытая малость вглубь, ни от чего она теперь не спасала. И бежать — некуда и страмотно на глазах у своих, и не убежишь уже, опоздал бежать. Пятая заложила уши и землю тряхнула; и его будто приподняло за шиворот и тряхнуло тоже, осыпало комьями, мелким секущим камешником… Теперь твоя. Ждать уже не оставалось времени — что-то замешкались там? — кончилось время его, а он все ждал. И вой-свист опять, спешащий к нему, избавленье несущий от этого ожиданья-согласья его, уже он согласился на все, — и разрыв сзади где-то, за позициями их отряда… Вслепую по площадям шмаляли, видно, перенесли прицел; а он не то что замер замерз в ожидании, колотило как в лихоманке, никак согреться не мог…
Стал жить. Что-то соседи подбросили, подсобили, за чем-то в город пришлось доехать — хочешь не хочешь, а с ночевкой у сестры. Только и хорошего, что помылся. Упрекнула было опять, не утерпела сеструха, им бы лишь понюниться, поукорять: что ж на похороны-то не приехал, маманьку не проводил?.. По пустословью бабьему, понимал, пустодумье прикрыть, будто знать не знала, что из Тирасполя как ни прыгай, а за полтора дня никак не поспеть, — сама-то задницы не отрывала, век дома просидела, лишь в центр областной когда за барахлом; но кровь темная, старая обида кинулась в голову, сказал, не подымая глаз: "Ну ладно, плох я… А ты-то, хорошая, Мишку обмывать не прилетела почему — прямой же был до Алма-Аты, два всего часа лету?! И билеты дешевей дешевого… сколько, тринадцать уж лет тому? Проторговала братку на барахолке на своей, прибыль пожалела… А я один там корячился, без денег, без… Совесть куда денешь?.." В первый раз высказал, доняла. Отпаивать зятю досталось, зашлась: "А я рази ви… виновата рази, что с папаней ин… инсульт был?.." Врет, первый криз у отца только через неделю случился, как после узналось; а уж хоронить его Василий из Актюбинска приезжал, поближе перебрался было к местам своим. Может, тогда и надо было вернуться сюда, к матери, — нет, еще дальше черт понес…
Лучше на вокзале перекантовался бы, чем ночевка такая. Раиса, из всех старшая, себя всегда особняком держала, а замужем и вовсе, любую подмогу свою в счет ставила. При встречах, в письмах ли — только и разговору, сколько на лекарства отцу-матери истратила да что им из старья своего свезла-сбагрила, торговка; и когда уже с Иваном они, братком старшим, учились тут, то лишь проведать иной раз заглядывали, по наказке по родительской обязательной: роднитесь… Торговой уже точкой заведовала, кооперативом потом; покормить покормит, а если десятку когда сунет, то на двоих. А как сокрушалась в письме к нему ответном, какой-то месяц всего назад, что избу никто не покупает, чуть не со слезой, не с причетом, — хотя, может, и пятидневной выручки ее не стоит она тут, изба. Дочерям-то, впрочем, по квартире уже куплено давно и обставлено, зять на иномарке катается, на даче азиаты живут, что-то ей выращивают, — вцепилась в жизнь сеструха.
Так что можно было, пусть и с натяжкой невеселой, считать, что ему еще повезло, а то хоть в бомжи. На дачу к Раисе, по-родственному.
А весна тянула — и с теплом, и со всем остальным, чего от нее ожидали. Ничего не ждал от нее, может, лишь он один… или уж все их, ожиданья отпущенные, порасходовал без толку, поразмотал? Да и сколько им ни быть, не обманывать.
II
С дровами через неделю дело решилось: за две ездки с Федькой-Лоскутом к брошенной и полурастащенной уже ферме приволокли на тросу с десяток бревен, одно теперь оставалось — пили, коли да складывай. Лоскут поставил свой трактор-колесник на горушку, помагарычить зашел.
— Да-к ты надолго ль? — спрашивал не в первый раз, оглядывая бедняцкий, ему-то куда как знакомый обиход избы, тетешкал стакан в руке Федька. Пил он трудно, и нехорошей была эта примета: такие и останавливаются не сразу, с трудом. — А то да-к еще притартаем дровья, что нам…
— Не знаю. — Паспорт свой, малость подумав, он уже отдал в сельсовет, на прописку; а выписаться, в случае чего, недолго. Нет, умница все ж Гречанинов — уговорил, еще в Днестровске гражданство ему российское выхлопотал: какая-никакая, мол, а мать… Мамаша, нечего сказать. Отбрыкивается от детей своих как может, и нагляделся он, сколько люду русского мотается теперь без призору всякого, отовсюду ж гонят нас, где обжили все, обустроили, измываются как хотят… — Как сложится.
— Ну и складывай. А то скучно, — пожаловался Лоскут, моргая рыжими ресницами, и все лицо его блекло-рыжим было, безбровым и будто выгоревшим, одни глаза голубели по-младенчески бездумно как-то. Лет на несколько если старше его, не больше, и детвы полон дом, сразу и не сочтешь- четверо, пятеро ли. — Скучная нам житуха, Васек, пришла — не сказать… Ни работы путевой, ни веселья. Так, промеж пьяни все… вполпьяна. А ты б, может, бабенку какую — помоложе, ребяток бы; оно б, глядишь, и…
Василий дернулся, враждебно буркнул:
— Что — «глядишь»? Куда — глядеть?
— Ну, как: в жизню… Как же-ть с твоими-то случилось? Прямо и сына, и… Кто она тебе, жена была?
— Как случается… — Сеструха разболтала, всех известила — хотя о своем-то каком деле или интересе словечка у нее не вытянешь, у хитрованьи. Ну, родню не выбирают, да и не из кого уже — какая ни есть, а одна из всех осталась… Да вот соседи. Но и рассказывать о своем, тем более жаловаться тоже отвык давно, отучили добрые люди. — Мы, Федьк, давай это… без этого. Что нам, поговорить не о чем?
— Не, я ничего… — будто сробел даже Лоскут. — Как — не о чем? Шабры, чуть не годки, считай… Так что делать-то думаешь?
— Да вот, — первое попавшееся сказал он, — маракую: сажать ее, картошку, нет? Там никто на деляну нашу не сел?
— На речке-то? Не-е. Ну, Ампилогов в первый год как-то сажал… отсажался. Да-к без картовки как тут жить? — Он так и говорил — «картовка», на манер всех Лоскутовых, как мало у кого держался у них в роду старинный «разговор». И в самом деле, как? — Не, пропащее это дело. А тебе тогда, брат ты мой, погреб перекопать надоть, вконец рухается. Сам глядел: бабка, мать твоя, просила, я и лазил — за капустой, тем-сем… Отсеемся вот и махнем в лесхоз… что тебе, дубков на накатник не выпишут? Или пару плит притащим, бетонных; но, знаешь, холодны для картовки, погребку над ними тогда надоть…