Андре Бринк - Сухой белый сезон
В бумажнике я всегда ношу фотографию Элизы и Ильзы, жены и дочери (в деловых переговорах с чадолюбивыми латинянами это не раз помогало мне успешно заключить контракт), но именно Беа я вспоминаю яснее всех. Беа — в свободном свитере и юбке из толстой хлопчатобумажной ткани, в простых туфлях или сандалиях, короткие черные волосы, узкое лицо с высокими скулами, большие глаза, тлеющие за темными очками, призванными скрыть близорукость, прямой нос, широкий рот, твердый подбородок, руки с длинными пальцами и обкусанными ногтями. Не красивая в общепринятом смысле (как-то раз я входил в состав жюри, избиравшего Мисс Южная Африка), но наделенная силой и незаурядностью, пожалуй более притягательными, чем просто красота.
Пылкая Беа. Ей бы впору командовать армией, думал я иногда еще до тех событий. Она могла бы вести народ на баррикады или бросать бомбы в Белфасте — если б только нашла то, во что смогла бы безоговорочно поверить. Но при этом слишком интеллигентная, чтобы слепо поклоняться чему-то одному, чтобы отдаться этому всей душой. Страстная, мятежная, не терпящая компромиссов и, увы, обреченная.
Не потому ли я постоянно старался оберечь ее? Безнадежная затея. Ведь в глубине души она всегда оставалась абсолютно независимой: «И ради бога, оставь свои попытки захватить меня. Вы, африканеры, во всем империалисты. Вам всегда нужно быть хозяевами, даже в любви».
Вы, африканеры. Сколько раз я слышал это от нее. Иногда это произносилось раздраженно, иногда с насмешливым пожатием плеч, часто она язвила совершенно намеренно. Но порой я спрашивал себя: не завидует ли она мне? Я африканер, а кто она? У нее был такой же зеленый паспорт с этой ужасной фотографией. Но мать ее была итальянка, а отец, по-видимому, немецкий солдат, прибывший в некий момент в Перуджу и вскоре двинувшийся дальше. После войны семья перебралась к двоюродным братьям матери в Америку, а когда Беа исполнилось семь — ее мать к этому времени уже умерла — она вместе с отчимом-венгром переселилась в Южную Африку. Единственной опорой ее юности была католическая вера. До тех пор, пока Беа не обошлась с религией по-своему, сознательно искоренив ее в себе: «Надо научиться стоять на собственных ногах. Мне не нужны костыли. Я хочу смотреть миру прямо в глаза». И при этом всегда носила темные очки.
Тот же страх перед слепотой, одурманенностью, легким выходом, «костылями» во многом определил и наши отношения. Секс, например, никогда не играл в них решающей роли. В то время как в моих прочих мимолетных увлечениях тех лет он всегда был главным. Я часто размышлял, не пришли бы наши отношения сами собой к концу гораздо раньше, будь в них больше секса, как бывало у меня со всеми другими женщинами? Нет, конечно, мы спали, но не в этом дело. И отнюдь не потому, что так хотелось мне. У Беа хватало собственной воли и собственных неврозов. И все же я не встречал более страстной женщины — в те несколько раз, когда она позволила себе расслабиться. Она, по-видимому, хорошо знала необузданность своей натуры и боялась закусить удила. Может быть, она опасалась, что тогда секс захватит ее целиком и, следовательно, подчинит мужчине. А она хотела всегда оставаться хозяйкой положения.
Если не считать тех нескольких раз. Наша первая ночь после вечеринки у тетушки Ринни: попойка, шум голосов и запах пота доброй сотни гостей, опрокинутые стулья, падающие на пол бутылки, красивая старуха, невозмутимо стоящая посреди всего этого и декламирующая Блейка со слезами на глазах, — а затем шум ветра в листве платана под открытым окном и сознание того, что в соседней комнате находится Бернард. Надо же, сколь легко я орудую фразами. Может быть, стоит превратить эти записки в роман? Роман, который мне так хотелось написать в юности. Тогда у меня находили талант.
И конечно, день, когда мы назначили свидание на Дуллаб-Корнер. Мы часто поджидали там друг друга, заранее сговорившись пойти куда-нибудь: в закусочную по соседству, в дешевый ресторанчик в Хилброу или поехать за город. Я уже не помню, как и почему Дуллаб-Корнер стал «нашим» местом. Вероятно, из-за шума и пестроты этого квартала, оживленности, которой так легко заражалась Беа (вспомни Диагональ-стрит). Перед этой встречей мы не виделись месяц или два. Ничего чрезвычайного. Я некоторое время был в отъезде — Нью-Йорк, затем Бразилия, — а потом набежали другие дела, и, когда в тот день я подъехал, как мы и договаривались, к полудню на Дуллаб-Корнер, на месте, где раньше стоял дом, были одни развалины. После минутного замешательства я вспомнил газетное сообщение, промелькнувшее несколько недель назад: правительство решило переселить торговцев-индийцев из этого квартала в другой — там для них были построены дома. Торговцы единодушно воспротивились, и их пришлось переселять насильно (к счастью, ничего серьезного, всего несколько раненых и двое детей покусаны полицейскими собаками).
По правде говоря, меня все это не слишком занимало, с годами кожа грубеет, но Беа была совершенно потрясена. Ее реакция поразила меня, я едва мог поверить, что это та самая женщина, которую я, казалось бы, прекрасно знаю. Хотя, конечно, военное детство. Не следует забывать об этом. Ей было всего три года, когда мать увезла ее в Америку, но кто знает, что остается в подсознании ребенка. А ведь в Италии к концу войны было много бомбежек.
Когда я приехал на Дуллаб-Корнер, Беа еще не было. Из-за сноса здания места для парковки оказалось сколько угодно. Я вышел из машины и через щель в заборе стал смотреть на ревущие бульдозеры и на рабочих в оранжевых касках, снующих между грудами кирпича. Такие работы с самого детства привлекали мое внимание. Я был настолько поглощен этим зрелищем, что заметил Беа, лишь когда она тронула меня за руку.
Она сказала что-то вроде: «Ты здесь. А я думала, ты не приедешь».
Я: «Как это я мог не приехать? Мы же договаривались». Я хотел поцеловать ее, но она отвернулась.
Конечно, я не помню наш разговор дословно, только в самых общих чертах. Но может быть, стоит потренироваться для будущего романа? Попытаюсь.
— Я боялась, что ты проедешь мимо. — И в ответ на мое отрицательное покачивание головой: — А я проехала и через несколько кварталов вдруг поняла. Повернула назад и опять проскочила… Даже не верится. Как они посмели!
— Об этом сообщалось в газетах.
— Я все равно думала, что не посмеют. Мартин, это же было наше место.
Я невольно улыбнулся:
— Думаешь, им следовало спросить разрешения у нас?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. — Ее глаза горели за толстыми линзами очков. — Они словно обокрали нас. Словно отняли частицу нас самих.
— Ну, с нами-то ничего не случилось.
— Не случилось? Ты уверен? — Она смотрела на забор и сразу же отвернулась. — Мы заглядывали сюда ненадолго, мимоходом и тут же уезжали. Дуллаб-Корнер… Может быть, тебе это и смешно, но он всегда оставался на месте, неизменный ориентир, такой надежный при всем своем уродстве, такой незыблемый. Я порой думала: когда-нибудь нас уже не будет, но что-то от нас сохранится. Останется Дуллаб-Корнер. И вот эти развалины…
— Нужно научиться принимать и развалины, — легкомысленно пошутил я. — Ведь они символ бренности.
Как странно, что я это сказал. (Да и сказал ли? А может, придумал только сейчас?) Особенно в связи с тем, что произошло чуть позже в тот же день, когда мои слова о бренности едва ли не стали реальностью.
Но, возвращаясь к нашему разговору:
— Пойдем отсюда, — сказала она. — Не хочется здесь оставаться. Я поеду с тобой.
— А твоя машина?
— Потом заберу. Сейчас я слишком не в себе.
— Может быть, пойдем в закусочную?
— Нет, давай уедем отсюда как можно дальше… За город.
В машине она закурила и долго сидела молча. Улицы были забиты транспортом, и мы очень медленно продвигались вперед, пока наконец не выехали за пределы города.
— Поразительно, — сказала она уже более спокойно, — всегда ищешь чего-нибудь, за что можно уцепиться. Соучастников прекрасного мгновения. Свидетелей. И забываешь о том, что отражение в зеркале исчезнет, чуть отойдешь в сторону. Нелепо, правда?
— А стоит ли глядеться в зеркало, если сам знаешь, кто ты на самом деле?
— А ты уверен, что знаешь, кто ты?
— Уверен.
— А я не уверена. — Она с улыбкой выпустила дым. — Это еще одно из твоих заблуждений, следствие твоего высокомерия. Как раз то, что так угнетает меня в тебе. А может быть, то, за что я тебя люблю.
— По крайней мере у меня нет такой каши в голове, как у тебя.
— Нет, — согласилась она и поглядела мне прямо в глаза. — Но ты африканер. А это, наверное, еще хуже.
весь остальной мир, подобно одержимым бесами свиньям, устремится в пропасть расовой терпимости и беспринципности. Мы не дадим сбить себя с избранного нами пути. Таковы в свободном пересказе слова министра Калица, произнесенные им на встрече с журналистами после того, как нашей делегации пришлось покинуть конференцию.