Сильви Жермен - Янтарная ночь
Шарль-Виктор так сильно стиснул свои кулачки, что пальцы онемели, а ногти вонзились в ладони. Братнина вонь, въевшаяся в платье, кожу, волосы его матери — вплоть до губ и взгляда, была так тошнотворна, что его вырвало. Ему показалось, что заодно он выблевал и свое сердце. И свое детство.
Пока Матильда обмывала и убирала покойника, Без-ума-от-Нее занялся туалетом своей жены. Он осторожно снял с нее разорванную одежду, раздел донага — раскрыв новую, волнующую до слез наготу. Он долго отмывал ее безжизненное тело, перевязал раны на коленях и руках, оставленные колючками и камнями, потом вымыл ей волосы. Закончив очищение ее тела от грязи и крови, от запаха мертвечины, он уложил жену в постель и лег рядом. Ночью слезы вновь накатили на него.
И Шарль-Виктор снова услышал сквозь стену неумолчное завывание моря. А с другой стороны стен, снаружи, всю ночь напролет слышалось, как ропщут и перестукиваются ветвями деревья. Он лежал, сжав кулачки, чтобы самому не заплакать, не закричать. Значит, никому до него нет дела? Он ненавидел их всех, до потери рассудка. В конце концов он встал, подошел к пустой кровати своего брата, залез на нее, сорвал покрывало и помочился в простыни. Никаких других слез над братом он проливать не будет.
Без-ума-от-Нее не спустился в нижний зал, туда, где стоял гроб Жан-Батиста. Он не собирался участвовать в бдении над телом сына. Впрочем, над ним вообще никто не бдел. Его запах отпугивал всех. Только деревья устроили ему бдение своей неумолчной песнью.
Без-ума-от-Нее остался с женой и оберегал ее беспокойный сон. Он держал ее за руки, прикасался ко лбу, заглушал ее стоны своими губами живого мужчины. И плакал, уткнувшись лицом в ее волосы, словно чтобы еще раз омыть их от скверны, от горя и крови своими слезами — слезами живого мужчины.
Когда утром вынесли гроб перед отправкой на кладбище, ему пришлось сделать над собой огромное усилие, чтобы покинуть комнату, где лежала жена, и последовать за процессией. Шарль-Виктор оделся сам. Раньше мать занималась его туалетом, его одеванием, всем. Раньше — до этих последних дней. Раньше — в навсегда минувшем времени. Он ждал своего отца на пороге, очень прямой, стиснув кулачки, твердо сжав губы. Без-ума-от-Нее посмотрел на сына, словно не узнавая. Он долго, мучительно всматривался, в этого совсем маленького мальчика, такого одеревенелого и безмолвного, одетого шиворот-навыворот. Он хотел было заговорить с ним, сказать ему что-нибудь, взять его на руки, но у него больше не осталось ни слова, ни жеста. Со времени появления охотников на пороге его дома для него существовала только его жена. Он забыл даже Шарля-Виктора. Он не думал даже о мертвом сыне. Весь ужас, вся скорбь этой смерти обрушились на мать, сломив ее и опустошив. И он страдал только ее страданием, болел только ею, плакал только над ней, из-за нее. Едва он увидел, как она скорчилась и зашаталась, вся обратившись в крик, мир отступил в непроглядный туман, и он уже не находил пути к другим людям. Впрочем, он и не хотел этого. Все его желание было приковано лишь к ней одной. Он забыл других; рядом была только она.
Тем не менее, он чувствовал, что малыш страдает, что для ребенка все это чересчур. Но он ощущал это как бы вне себя. Ему пришлось сделать гигантское усилие, чтобы суметь почувствовать это.
Нет, у него и в самом деле не осталось больше ни слова, ни жеста для других, пусть даже для собственного сына. Не было у него и слез, даже для умершего ребенка. Ибо он все отдал своей жене, и только ей одной, и мог отдать еще больше.
Он уже не принадлежал себе; все его тело живого мужчины было отныне полностью обетовано той женщине, что лежала там, наверху, в спальне.
Это она отныне будет его ребенком, его дочкой, его единственной любовью. И ему вдруг захотелось крикнуть. Крикнуть Шарлю-Виктору, чтобы исчез. Крикнуть, что он хочет остаться наедине со своей женой. Со своим единственным ребенком.
Тут Шарль-Виктор, глядя в опустошенное лицо своего отца, сказал просто: «Пора идти. Остальные ждут. Там дождь». И даже подумал с радостным гневом: «Ну и пускай дождь! Даже небу нассать на моего старшего братца! Здорово!» Остальные действительно ждали, топчась вокруг похоронных дрог под большими, торчавшими вкривь и вкось черными зонтами. То были Золотая Ночь — Волчья Пасть, Таде и юная Ципель, батрак Никез, Матильда и несколько других.
Повозка медленно двинулась под проливным дождем. Они не пошли школьной тропой, совершенно раскисшей и в любом случае бесполезной. С тех пор, как в последнюю войну старый погост Монлеруа был разрушен, открыли новое кладбище, но за церковной оградой, на выходе из деревни, у обочины большой дороги. Мертвые по-прежнему были вдали от живых. Теперь их ссылали сюда, в этот угол поля, обнесенный высокой бетонной стеной, словно в лагерь отверженных, вдалеке от домов, вдалеке от живых, вдалеке от церкви. Но это совсем новехонькое кладбище пока пустовало; последняя война наделала столько мертвецов, что их тогда пришлось спешно натолкать в братскую могилу, вырытую на скорую руку в глубине старого погоста, и с тех пор во всей округе еще не нашлось ни одного кандидата на погребение. Те, что пережили опустошения войны, крепились, словно им приходилось удваивать собственный век в отместку за все те жизни, что были безвременно похищены пулями, бомбами и снарядами.
Так что процессия вступила на большой пустырь. Могильщики как раз заканчивали копать могилу, в северо-восточном углу, у самых стен, когда с повозки сняли гроб. Жан-Батист оказался тут первопроходцем — основателем. Не кому-нибудь, а восьмилетнему мальчугану выпала честь торжественно открыть большое новое кладбище, очерченное прямыми бетонными углами. Он стал первым послевоенным покойником, как его брат Шарль-Виктор — первым ребенком, родившимся после войны. Свое детство он принес в дар всем будущим мертвецам. В последний раз Маленький Барабанщик выступил провозвестником.
Они все сгрудились вокруг сырой могилы, чопорные и неуклюжие.
Тут-то она и появилась.
Словно сын позвал ее. Она услышала из глубины своего сна, как ему роют могилу. Могилу, в которую собираются закопать ее сыночка. Она почувствовала сквозь сон — роют. Роют яму в земле, в ее собственном чреве. Роют в ее внутренностях, в сердце. Роют по живому в ее материнском теле. Тогда она внезапно проснулась вся в поту, с зияющими руками, бьющими пустоту и тишину. Она вскочила, наспех оделась и опрометью кинулась к новому кладбищу.
И вот она примчалась, напрямик через поле, теряя дыхание. С застывшим кремнистым блеском в глазах на постаревшем, одичалом лице.
Они видели, как она бежала под дождем с непокрытой головой. Даже не обувшись. И сразу же бросилась к краю могилы. Без-ума-от-Нее хотел обнять жену, но она его оттолкнула. Уткнулась безумным собачьим взглядом в четверых мужчин, опускающих на веревках гроб.
Она увидела это. Этот продолговатый черный ящик, медленно погружавшийся в яму, слегка покачиваясь. Такой маленький, такой тесный. Возможно ли, чтобы в столь малом ящике поместилось тело ее сына? Что сделали с телом ее ребенка? Она не понимала.
Никто не проронил ни слова. Слышался только назойливый стук дождя, барабанящего по деревянной крышке в глубине могилы, да прерывистое дыхание Полины. Кто-то бросил первую горсть земли. Это было так, словно ей самой бросили землю в рот, в утробу, словно ее саму погребали заживо — ее, мать. И дождь, дождь, без конца стучащий по дереву, словно последняя барабанная дробь.
Без-ума-от-Нее снова увидел, как выгнулось и зашаталось тело жены. Он не успел ее удержать. Она бросилась в могилу. Не земля, но ее собственная материнская плоть укроет плоть сына. И на глухой перестук комьев земли эхом откликнулся более глухой удар плоти о дерево.
Были шум и толкотня. Таде оттащил Шарля — Виктора подальше от могилы. Без-ума-от-Нее спустился в яму с веревками и вытащил Полину на своих плечах. Она потеряла сознание. Он чувствовал, как дождь проникает в его тело, струится внутри. Плачет прямо у него в сердце. Докуда же он должен спуститься, чтобы вновь обрести свою жену и вернуть ее себе, своей любви живого мужчины? Он вспомнил тот день, тот восхитительный день, когда Полина увлекла его на дно ложбины; когда отдалась ему в траве, струящейся дождем. Он до головокружения помнил этот день обнаженной кожи, этот прекрасный день безумной любви. Что же вдруг случилось, почему горе сменило тогдашнюю радость, как такая, потерявшая голову от желания любовь дошла до того, что трепетала теперь лишь от страха? Однако дождь был все тот же — огромный барабан, выбивающий свою глухую и мрачную дробь.
Снова раздался рокот. Более глубокий, чем гул траурной толпы. Он донесся из-за бетонных стен кладбища. Донесся издалека, из леса Привольной Любви. Еще более хриплый, чем те рыканья, что были слышны ночью. Единственный рык — клич победителя. Долгая битва деревьев завершилась.