Славко Яневский - В ожидании чумы
Чуть дальше повстречал он Лозану, молодку с младенчиком за плечами. «Найдется ли на селе женщина для меня?» – подступил к ней. Лицо, заросшее волосами, напоминало мордочку выдры. Девятимесячное существо за плечами у женщины звалось Ефтимий. Сын Лозаны и Вецко, из-за больших ушей я смахивал на летучую мышь и был чадом крикливым. Пока человек с торбой ждал ответа, Лозана перебросила грудь за плечо – покормить младенца. «Маловат ты да хил, уважаемый женишок. И в ножках тонок». Поглядел на нее с сожалением. «А при чем тут ножки? Я летать умею, я – Великий Летун Спиридон». Лозана повелительно указала на охапку валежника. «Бери-ка это на спину, Спиридон. И запомни – я одна, Вецко моего ветер отвеял. Коли строить умеешь, отселюсь от свекра Богдана и свекрови Велики. Я не Агриппина Великомученица, чтобы маяться да дожидаться успения». Человек поинтересовался, не знавала ли она его матушку. «Что ты, чего мелешь?» – недоверчиво попятилась Лозана. Он уже подбирал сушняк. «Матушку мою, да будет тебе известно, зовут Агриппиной. Странствует без устали от церкви к церкви». – «Говори ясней, Спиридон. Святительша она у тебя, что ли?» Человек с торбой держал валежник в охапке. «Какая святительша! Игумена размонашила. Соблазн? Агриппинин муж, как и другие, подковал ветер – да за туманом вслед. Что был, что не было. А этот кусочек мясца на твоих плечах, значит, приходится мне сыном?»
И я стал его сыном.
«Какие они, небеса?» – вопросил он, когда мне было четыре года. «Мучнистые, – ответствовал я. – У бабочек крылья в муке, бабочки летают меж небом и землей, они – ангелы». Трижды стукнул меня по лбу средним пальцем правой руки, она была у него длиннее. «Они соленые, сынок, – наставительно произнес. Вводил меня в свои тайны. – Я совсем другой, чем прочие люди. Разину рот – и языком вижу. Когда глаза закрыты, язык самое мое вострое око. У меня во рту полно глаз без ресниц. А дерева коснусь ладонью – слышу. Пальцы следят за червями под корой ясеня или граба. Уши мне вообще не нужны. Мешают. Я их как-нибудь отрежу и дам тебе на игрушки. Запомни, небеса соленые, очень соленые. Я их лизал глазами. – Попотчевал меня глотком ракии. – И умею на них взлетать, – сам тоже отпил глоток. – Без свидетелей. Я не воробей зевак тешить. – Я не знал, что такое зеваки, знал только, что это не я. Я глядел в облака, мечтая увидеть под ними летуна с лицом выдры. – А ты заметил, Ефтимий? Кур я не режу и не ем. То-то и оно, я не такой, как другие. Когда мать оставляла меня в зыбке голодного, ласточки меня кормили вишнями без косточек и гусеницами. Вот и сделался я птичьей родней. Пошли, ты не зевака. И запомни, гусеницами, маленькими такими, без щетинки».
Он взял меня за руку и повел на Песье Распятие, где стояла недостроенная крепость, ее называли Русияновой. Вокруг, в зарослях терновника и пырея, пусто – ни скотины, ни человека. «Какой высоты крепость?» – спросил он. «Такой же, как орех за домом деда Богдана», – с уверенностью прикинул я. «Верно, – согласился он. – Сейчас я ее перелечу. – Он взобрался на сухой ствол, откинул голову. Что-то шептал, полегоньку вздымая руки. Оттолкнулся, издав клич, и грянулся оземь. – Не мой день, – вздохнул, с трудом поднимаясь. – Через три дня полнолуние, тогда я взлечу».
Через три дня неспешно проплыла над селом луна, подобная моноксилону – челну из цельного дерева. В ту ночь Спиридон, без свидетелей, надо полагать, перелетел через крепость. Вернулся Великий Летун с первыми снежинками, со льдом на ресницах. «Провожал журавлей», – пояснил.
Через несколько зим Спиридон снова вызвал мое восхищение. «Лозана, подбрось-ка чурку в огонь, – задумчиво попросил он. – К нам подходит промерзший гость». Мать, склоненная над дубовым веретеном, глянула на него. «Мы никого не ждем, не морочь меня». Спиридон разинул рот – кончиком языка, белым и прозорливым, долбил время, высматривал сквозь него. «Слышу шаги. Идет бывший твой муж Вецко». Веретено в руках матери обратилось в кол для вампиров. «Не знаю я никакого Вецко. Муж у меня ты, бездельник».
Между облаками и селом сгущалась снежная вьюга, когда прибыл доподлинный Лозанин муж. В высоте бились с ветрами стаи диких гусей. Вецко отворил дверь единственной горницы и остановился, замотанный в тряпье и звериные шкуры. За ним под накидкой, со снегом в бровях скромненько шмыгал носом мой дед Богдан. «Веду его, Лозана, в твой новый дом». Стушевался и замолк, Лозана опустила веретено и поднялась с треноги. «Явился, непутевый вояка, воротился-таки, – принялась она приветствовать гостя. – Ни коня, ни меча. А я тебя теперь корми, да?» «Брось, Лозана, – прервал ее Спиридон. – По морщинам на лбу видать, что меч и конь променял он на медовину. Пусть войдет, такие не куют ковов».
Вошли. Снег с них таял, собирался на глинобитном полу малыми лужицами, в которые я глядел. В одной я увидел себя старым и мудрым, на лбу, как ни странно гладком, спала ба —
бочка прошлой жизни. Меня не волновали семейные недоразумения и эта ночная суматоха. К тому же Вецко не был здесь хозяином – он сгинул еще до моего рождения и дом выстроил Спиридон. «Зима, – склонившись над очагом, Спиридон разворошил угли. – А слышу пальцами – громыхает. Будто летом. Уж не предсказание ли это, Богдан?» Богдан меж тем ожидал вина. «Давно я, мой любезный, не заглядываю в треснутую тыкву. Прошло то время, когда я в предсказанья игрался. Жуки навозные и те нынче стариков уважать перестали. Принеси-ка вина, Лозана, а то неможется мне». Уселся на тесаную сосновую скамью, рядом Вецко; по их лицам – у одного старое, у другого синеватое и испитое – заиграли блики пламени, перегоняя морщины: то казалось, что оба, и Богдан и Вецко, скалятся, то лица их подергивались – того гляди, разразятся плачем.
И позднее, в старости, я не знал, понял ли я тогда, что в жизни моей и моих близких смешное и трагичное будет путаться, накрепко переплетаясь, что на время и на события я стану взирать со страхом и любопытством, с детской наивностью, питающей кукулинское бытие. Я не назову себя вурдалаком, подобно русскому монаху Упырлиху, жившему две сотни лет назад и так себя помянувшему в своем писании, я не посчитаю себя вампиром, подобно Борчиле – его жутковатые записи попадут мне в руки, когда все вокруг станет безымянной могилой, а сам я сделаюсь быльем, побегом в пространстве, распустившим цвет в пору, когда увядало и обращалось в прах то, что составляло сегодня.
«Зимний гром – это и впрямь предсказание, – растолковывал Спиридон. – Нынче ночью на село нападет волчья стая». Богдан, зажав в кулаке, пытался расколоть орех об орех. «Волчья стая, говоришь, а? Но у меня, любезный, скотины нету. Ниву мою пашешь ты, своим волом». Спиридон взял у него орехи, а вернул ему один, расколотый. Затем протянул и другой, расщелкав его крепкими зубами. «И все-таки эта стая зарежет твою овцу, – вымолвил он. – Одну или больше».
Меня положили спать, накрыли одеялами и шкурами: без детей взрослым слаще пьется. Не видели: я следил исподтишка, как они пьянели. По стенам собирались и удлинялись их тени: могли быть смешными, но были и страшными, каждая чернее своей судьбы.
Лозана принесла вино в глиняном кувшине и три глиняные же кружки и вновь уселась за веретено: смешно, что у нее два мужа, страшно, что не знает она, какой останется. «А ты, стало быть, чудотворец, – услышал я голос Вецко. – Некоторые говорят, ты и летать умеешь, видел, дескать, мои сын…» «Погоди-ка, – прервал его Спиридон. – Какой это твой сын, как его зовут?» Вецко не знал моего имени. «Не важно, я ведь не чудотворец, Спиридон. Слышишь ты – Спи-ри-дон! Мне довольно и твоего имени. – Тень его упиралась теменем в потолок. – Так вот, хотел бы я знать, Спиридон, если не тайна, сладко ли живется с чужой женой?» За Спиридоновой спиной тоже выросла тень, распластанным крылом прикрыла дверь, в которую стучался бездомный ветер. Эта тень даже и без уст поучала: «Вон камень на полке с могилы отца Прохора. Чудотворный, вливает в меня силу. Коснусь его – и молитвы слышу, а то и советы». Я перевел взор на чудотворный камень – на нем восседал человечек в рясе. Сквозистый, похожий на личинку какого-то сна. «Камней я видел побольше, чем ты хлеба съел, Спиридон. Ты мне не угрожай, я-то тебя чудотворцем не считаю». Тень Великого Летуна убрала с двери свое крыло. «Ты меня вызываешь, воитель. Так вот, гляди, камень этот, чудотворения ради, раскалится». Карликовый игумен исчез. Не меняя обличья, камень задрожал изнутри, стал блистающим. Комната залилась растопленным золотом. Вецко поднялся, подковылял к камню. Протянул руку, кончиками пальцев прикоснулся к пыланию. Вскрикнул. «Не дури, Спиридон», – Лозана опустила веретено на колени, шерсть перед ней подрагивала, как живая, в белом дыму, ширилась, покрывала и свет, и тень.
Веки мои тяжелели, тоже раскалялись изнутри. Меня обволакивала теплота. Тени и голоса мешались, спутывались в неразличимость. Забирали меня в мягкую броню теплоты. «Спать ты, Вецко, ляжешь в сарае. В сене тебе будет тепло». Может, моя мать и еще что говорила столь внезапно вернувшемуся супругу. Только я уже забрался в тишину, один, с хохотком карликового отца Прохора в ухе. Сон увлекал меня в серебряные и розовые пределы, там стелились снежинки, очень теплые.