Григорий Ряжский - Бычье сердце
В общем, оценил военврач состояние моего сердечного аппарата и вынес вердикт: резать, чистить и заделывать край ноги без всякого принудительного обезболивания, а лишь с помощью полстакана войскового санбатовского спирта методом вовнутрь. Из личных запасов, сказал, выделяю, больше отлить вам никак не смогу, сам тогда не выдержу — без передыха вашего брата штопать, свалюсь, а мне еще, кстати, на дезинфекцию ран надо приберечь, так ведь, лейтенант? А для вас, Юрий, этот бой был последним перед предстоящей демобилизацией по ранению. Зато сердце у вас, Буль, — что у быка хорошего, у сытого племенного производителя: ни стука, ни перестука — ровнехонькая работа без страха и упрека. Держи, говорит, крепче его, Шебалдин, колено ему придави для неподвижности и замри с его коленом на месте, понял?..
…А я что? Я тогда как раз в санчасть по распоряжению командира батареи новых подтаскивал, что на другой день получились, после уже нашей артподготовки. Верней сказать, после их бомбежки в ответ на нашу подготовку. И вроде стороной прошло бомбометание основное, хотя и весь запас воздушным фрицам сбросить пришлось, но к тому времени наши «Лавочкины» подоспели, ЛА-5, я имею в виду, истребители, большая такая эскадрилья, так они вмиг немчуру разметали, бомбарей ихних, а одного даже задымили, он к лесу огневым хвостом потянул. И весь удар их оказался в стороне от нашей батареи, но все ж раненые получились и два убитых наповал. Так вот, раненых мы со старшиной Стропильником Иваном и потащили в хозяйство капитана Кириллова. Там мне он и наказал лейтенанту нашему коленку придавить, пока он ему снизу часть ноги от основной отсоединял и край заделывал. А лейтенантик наш уже немного под спиртом был к моменту отделения косточек от основной кости, я сразу понял это: на интеллигенции всегда спиртное видно как работает — их в сожаление такое специальное уводит и внутреннее состояние скорби и участи ко всему остальному миру, даже если они ему конкретно и ни при чем. А Юрик наш таким и был, лейтенантик-то, Юрий Буль: чувственный и образованный, не для войны. Но и это тоже было, как выяснилось, ни при чем, потому что смелость в нем тоже была огромной, и на смерть он также плевал, как и многие из нас, из нашего батарейного расчета. Может, и не плевал, конечно, да, скорее всего, и вовсе не плевал, но вел себя с такой храбростью, как будто плевал. Уж я-то, хоть и рядовой по званию, но все же заряжающий, я-то все доподлинно самолично видал, глаза-то не укроешь, даже если и забиты они разорванной до пыли землей и забиты окопной щепой — когда смертушка вокруг погромыхивает и в зрачках огнем отражается, то, наоборот, все тогда видней как раз и становится и в отраженном том свете еще отчаянней проявляется. Тогда, именно за эти два дня боев, многие из нашего артиллерийского полка награды воинские получили. Ну и мы тоже: на наш расчет дали орден Красного Знамени — для ампутированного Юрика и мне медаль «За отвагу» досталась. Приятно было, не скрою. А на другой день передислокация была, так раненых под это дело тоже в тыл определяли. Лейтенантику нашему костыль вручили, за подмышки приподняли, культю справа еще раз обмотали покрепче, и дальше он сам до санбатовского грузовичка допрыгал — от помощи отказался, так как и гордый был, и жилистый, как пружина. Сказал мне тогда, бывай, мол, Василий, и что-то еще, навроде век не забуду твоего меня спасения из бомбовой ямы. Понимал тогда, что навсегда прощаемся, но не радовался, а, думаю, сокрушался, что война для него раньше срока окончилась. Такой он был, Юрий Зиновьевич-то. А я тогда, помню, честь ему отдал по всей форме и ответил, что свидимся еще, мол, товарищ лейтенант, не последний день живем, а про ногу-то не сокрушайтесь сильно, там и не хватает-то не так много — ботинок специальный на гражданке приладят, так никто и не заметит, что не всей ноги до полу не хватает, а для мирной жизни без войны и для семейной это не страшно, потому что вам головой работать там предписано, а не грузы, скажем, перетаскивать с места на место или же другое что делать, где бегом надо.
Не все я ему это тогда сказал — про что-то подумал больше, чем сказал. Но все равно слезу вышиб, и странно так было смотреть на него плачущего: молодой совсем, как я, черненький, ни одной сединочки, лицо красивое, как у Мейерхольда какого-нибудь, на носу горбинка невысокая, в одном начищенном до блеска сапоге и с бинтовой обмоткой на правой ноге. А другой сапог, неначищенный, из вещмешка свисает голенищем вниз. Так и расстались тогда…
…А спецботиночек на правую культю мне сделали на заказ только через полгода, уже в Москве, в мастерской на Неглинной. Там сняли мерку и куда-то отдали на изготовление, а вернули уже вместе с протезом: и ботинок, и протез. Первую неделю я все это разминал, входил в привычку, перед мамой туда-сюда шастал по квартире, чтобы убедиться, что достиг требуемой незаметности, а мамочка моя, Изабелла Львовна, была так счастлива моему внезапному возвращению с фронта, что влюбилась просто в этот мой спасительный протезный ботиночек, и как я этому ни сопротивлялся, как ни пытался объяснить маме, что демонстрация ее материнского счастья, получившегося такой ценой, мне вовсе не по нутру, а совсем наоборот, мне, тем не менее, не удавалось добиться от нее соблюдения нужного баланса между ошеломительной радостью от того, что ее сын живой, и приличиствующей обстановке военного времени сдержанностью. Впрочем, я быстро переключился на невоенную тематику, тем более что к этому времени мы уже надежно погнали немца в одном теперь направлении — назад к Европе. Летом сорок четвертого объявили прием в театральный, и я пошел. Признаюсь, боялся, как не боялся на фронте, и поэтому смалодушничал: начистил ботиночки, протезный и левый, брючки наутюжил, а поверх — гимнастерку без погон, но орден Красной Звезды поверх груди прицепил. Там же нашивка за ранение. Прочитал им «Лису и виноград» и отрывок из «Войны и мира» — наизусть, там, где про зимний дуб, помните? Они головой покачали и приняли, я даже не понял за что: за «дуб», за Крылова или же за орден. Просто сказали, что товарищ Буль Юрий, вы зачислены на первый курс, поздравляем…
…А у меня к этому времени орден Красной Звезды уже свой имелся, за бои под Орлом, но поносить я его так и не успел, потому что уже как полгода находился в концлагере, что на территории Польши был, под Гданьском. Это когда они сызнова поперли, а у нас боезапас весь вышел, кроме одного бронебойного снаряда для сорокапятимиллиметрового орудия, и тогда майор Крутлов заорал, как бешеный, что давай, бля, Шебалдин, мать твою, заряжай бронебойный и в бочину ему цель. А кроме меня и него уже никого не было в расчете, да и он по случайности на позиции возник, так как всем батальоном командовал, а не нами, а когда у нас был, то «Тигры»-то и поперли, как будто кто нарочно фашисту наводку дал, что снаряды не подоспели ко времени. В общем, майора Круглова тоже убило сразу, как крикнул мне сорок пятый калибр развернуть, скосило из башенного пулемета. А по мне из той же башни бабахнуло, но уже не из пулемета, а снарядом. Пушку мою — в лом вместе с последним снарядом, а меня волной от взрыва, хоть и не задело, но об лафет бывший шибануло головой и всем позвоночником продоль спины. И как автоматчики ихние пошли я уже не видал, а очнулся лишь, когда мне холодным в нос уперли чем-то, и это меня спасло, потому что я открыл глаза и доказал тем самым, что еще живой. Нас тогда со всей батареи два бойца выжило — кроме меня еще Ринат Хабибулин, но он-то сдался сам, это я потом уже вызнал, в лагере, когда он меня на побег уговаривал. Я, говорит, для того и сдался, чтобы потом побег совершить, а то бы убили на позиции еще. А они не убили, а в плен увели, и теперь все будет, как Аллах сделает. В общем, когда мы бежали с Хабибулиным, наши уже в Польшу вошли, и по-хорошему надо бы лучше своих дождаться и досидеть в лагере-то до освобождения своими. Но Хабибулин стоял насмерть — лучше не дожидаться, говорил, а то всех уничтожат: или немцы закопают или свои не простят, что сидел ожидаючи, а не пытался вырваться сам. А когда за нами собак пустили с автоматчиками, то пришлось в воду бросаться, чтобы овчарочий нюх со следа сбить. А вода та болотом оказалась, и хочешь-не хочешь пришлось вглубь зайти, чтоб с головой укрыться, когда увидят. Я кочку под ногами попружинистей какую нащупал, присел на нее, замер и дышал через тростинку наверх. А Хабибулин тоже присел, но, чувствую, задергался сразу же, потому что его тут же вниз потащило, да так быстро, что уже росту не хватило воздуху хватануть. И я это тоже сижу и понимаю, но ничего сделать не могу, так как сам туда же утоплюсь или обоих нас выдам, потому что увидят. Так Хабибулина и утащило вниз, только пузырь прощальный мимо меня протолкнулся и ушел наверх, к фашистам. А я просидел с дырчатым растением во рту еще четыре часа, а там уж стало темно, и я вернулся на воздух. К берегу болотному добрался теперь уже не с размаху, как раньше туда с Ринаткой кинулся, а осторожно, знал, как надо теперь перебирать ногами, чувствовал, как не засосет. К утру из леса выбрался, а там наши, я сразу признал. Тогда я в рост встал, рот раззявил от счастья собственного спасенья и к нашим двинул. Мне каши тут же навалили, целый котелок, и я ее жрал и жрал, заталкивая в желудок как можно больше впрок, потому что сильно оголодал после лагеря. А ребята смеялись и еще подкладывали, и еще тушенки открыли банку, чтоб салом смазать для лучшего прохождения, а то, сказали, пробка у тебя, парень, в жопе получится, пробивать потом придется. А потом за мной прибыли из штаба дивизии и отвезли в СМЕРШ. Это армейское подразделение, где ловят вражеских лазутчиков и собственных предателей. Там судили-рядили, но как-то без меня обходились. Пару раз то-се спросили и под арест. А там часовой говорит, тебя, мол, решают сейчас, в штрафбат отдать или же в тыл отправлять, как предателя. И сам же отвечает, что, скорее, как предатель у них будешь, у них сейчас по шпионам не очень ловится, а ответ держать надо — у всякого свое начальство, ты их, брат, тоже понять должен, так ведь? И оказался прав. На другой день обратно, куда воевал перед этим, туда и отправили, в Орел, трибунал, сказали, будет тебе, рядовой Василий Шебалдин. А был не трибунал, а суд по 58-й статье параграфа, который назначил 10 лет лагерей, но уже наших, своих, родных. И никаких писем ниоткуда и никуда, вот так.