Славко Яневский - Легионы святого Адофониса
Открыв глаза, я увидел паломников, удалявшихся с поспешением. Кликнул их слабым голосом, просил помочь, не бросать меня тут немощного. Один из них, на ходу обернувшись, вымолвил: «Ты не смел на него поднимать руки. С этой ночи станешь ты тем, кем был он от веку».
Столетие пролегло с проклятой ночи. И не ведомо, стал ли я вампиром тогда или пришел таким в мертвый город после смерти своей, когда Растимир коварный выдолбил для моего надгробья на белой плите:
Те, из земли:
Возьми заступ, зарой меня.
Я, Борчило:
Скорбь тебя обо мне одолеет,
Возьми заступ, зарой меня.
ПЕСНЬ ТЛЕНА
1. Рождество смерти
Я восстал из могилы после стольких десятилетий.
В тот день, обильный гусеницами и одуванчиками, жаркий, высушивший нивы, заявился в Кукулино прорицатель, некий Русе по кличке Кускуле-Недомерок, желтый и коренастый – под стать своему прозванию. Было лето шесть тысяч восемьсот тринадцатое [1], душное и сухое. К прорицателю выскочил из двуколки человек с плешью во все темя, с бородой зато столь окладистой, что разбойнику или игумену впору: глаза белесые, взор прилипчив, на груди малый крест из потемневшего серебра. «Предскажи мне что-нибудь, Русе», – промолвил он. Прорицатель запечалился. «Предскажу, только ты осерчаешь. В воскресенье тебя зароют». «С чего это мне помирать? – побелел сельчанин. – Ты даже имени моего не знаешь, да в воскресенье еще», – теперь и губы у него дрожали. «Знаю я твое имя, ты ведь Деспот, а? Так вот, Деспот, пухом тебе земля», – и он набожно прикрыл глаза. «Не мне, а тебе, вещун!» – вскричал Деспот, выхватил из груженной сеном двуколки косу и замахнулся. Прорицатель, и понять не успев, что и как, пал со взрезанным горлом. А через три дня, в воскресенье, явились из города на конях трое судей да шестеро стражников с мечами и по закону царскому злодея повесили.
Русе Кускуле встал из могилы. Видели его – с головой в руках – на башне старой порушенной крепости. Враки. В Кукулине один только и есть сбежавший от смерти, я, Борчило, живой труп в мертвой крепости. Три года люди крестились и верили, что срезанная вампирова голова злобно скалит зубы на месяц. Уверяли даже, будто и Деспот повампирился. Ступая неслышно, шастает по гумнам, косит тени острыми и быстрыми взмахами – бешеный совсем, как при жизни, в вампирах стал вдвое бешеней, беда тому, кто под косу ему подвернется.
На следующее лето в день поминовения вдова Стамена подступала к старенькому и хворому могильщику Живе, чтоб он мужа ее Деспота из земли выкопал и в сердце бы ему забил осиновый кол. «Мое дело зарывать, – отшамкивался Живе. – Сама его искапывай да пробивай». Его мучили зубы, от бессонницы взялись кровью глаза, отчего походили на две медные денежки, вытертые и тусклые. Грушеподобная голова держалась на тонкой морщинистой шее, выступавшей из серой рваной рубахи. Обеими руками отпихивал он от себя Стамену, видать, усатая ее образина страшила его куда более, чем вампиры, ткавшие для села саван из лунных нитей. Постанывал про себя. Зубная боль отдавалась в ушах и каждой жилке. «Да слышь ты, малоумный копальщик, – зашлась от злости Стамена. – Он по ночам шастает, давит кур у меня, он или Русе Кускуле. Видел его мой сын, Зафир Средгорник, и не только он».
С вампирами никто связываться не решался, да и не было особой охоты. Не хотелось людям кольями забивать свои сказки. «Матери только б выдумывать, – смеялся Зафир Средгорник. – У нас и кур-то нету».
А Живе себе могилы не выкопал. Упокоился на несколько недель раньше Стамены, и погребли обоих под молитвы отца Киприяна, монаха не очень старого из монастыря Святого Никиты, начатого и недостроенного на прогалинке, где когда-то стояла церковка, возведенная в честь святителя, чье имя и не поминается – не перед всяким склоняется Кукулино. Мертвые покрывались забвением, подходили свадьбы и праздники, лозы и яблони тяжелели плодами, а безбрежная синь небес – звездами. Овдовев, Фиде, урожденный Деспотом и Стаменой, сызнова жениться не пожелал. Из скарба своего кое-что продал, а кое-что подарил старшему брату Зафиру и отправился в город, не сказавшись зачем. Провожать его никто не ходил, зато потянулись за ним нити слухов – бежит, мол, потому как боится повампирившегося родителя; или: отомстить надумал судьям, сказнившим его отца; или: подался в разбойники, как Деспот в молодости, перед тем как переселиться сюда из далекого – день и ночь верхового пути – села Бижанцы.
В то время никому и не снилось, что будет.
Я предсказывал себе и про себя. Человек и тень три столетия, я рожден в лето шесть тысяч шестьсот семидесятое, в день третий после третьего круга луны и солнца, лет за двадцать до падения Андроника Комнина Византийского, когда бездорожьем и по виа Игнация нахлынули норманны и подрезали корень его царства [2]. Может, я чуть моложе или чуть старше, теперь мне уже не вспомнить. Все прошлое столетие изжито мною и десятки лет до того, когда умирали венценосцы Филипп Швабский, Вацлав Чешский, Иоанн Безземельный, Альфонс Кастильский, Балдуин Фландрский, Калоян Болгарский. Я бражничал и бился до крови в пору рождения, владычества или смерти Фердинанда Кастильского, Генриха из Сицилии, Стефана Уроша, Ивана Асена, Теодора Ласкариса, Александра Невского, Михаила Палеолога. Я пережил Чингисхана и царство его от берегов Желтого моря до Каспия, и крестоносца Фридриха II, проклятого папой Григорием и освобожденного от святых угроз после победы креста в Иерусалиме. [3]
В тот год, когда крепкие жилистые монголы одолели на Калке православие и его князей [4], по нашим пределам наступал конец богомильскому непокорству [5] перед силою живой и мертвой, и в городке неподалеку от Кукулина крохотная церквушка Богородицы Троеручицы стала прибежищем для убогих с их богохвальными псалмами. В то самое время здешний вельможа Растимир заколол брата своего двуродного Лота – покарал за ученолюбие грамотея и звездочета, геометра, алхимика, ритора, травщика и знахаря. Я тогда был и жив и молод. Это теперь я вечный старец и вечный покойник, злоокий призрак, веститель бед, поражений, болезней, напастей, а может, провидец, распевающий псалмы победителю – здешнему человеку, из-под горного чернолесья.
Никто не предчувствовал. И все же случилось.
Дни, пепельные и обгорелые, каменели на пути в неведомое, среди лесов залегло серое марево. Села по эту сторону Вардара словно повисли в дыму, на соломенных и плиточных кровлях каменели голуби. И звук становился камнем. Листья орешника утратили цвет, серые под серым небом. Ни восхода, ни солнечного заката. Ни полдня. Время без знамений, умом не растолковать. Обессиленность жизни, затаившейся над землей: не ночь и не день, млечная лиловатость.
Гляжу и молчу. Обучен грамоте, записываю на высушенной и просоленной овечьей шкуре. В лето шесть тысяч восемьсот шестнадцатое писание мое – мой голос. Я – Борчило, странник из столетья в столетье, живые меня считают за мертвого и потому разбегаются, мертвые тоже не принимают. Одни грозятся колом, другие прячутся. Вампир? Не знаю. Ни дома, ни могилы. В своей коже мне слишком студено, согреться бы в земле. А земля, как камень под пеплом, злобствует, не отворяется.
На западе, над порушенной и запустелой крепостью, где я умираю без смерти, большое серое облако стало походить на дохлую суку с обвислыми и высохшими сосцами. Дождь – далекое воспоминание. И без огня обратятся в пепел хлеба. Под пустыми колосьями продырявленная лисья шкурка. Ночью я выпил кровь из зверька, оглодал, и вот теперь в морде его ищет пристанища моль. Казалось, пределы эти, не богомильские уже, но и не царские, попали в рабство к чуме, желтозубому чудищу с челюстями, размалывающими кость и камень.
Пророки предсказывают – только сбудется ли, а я, грешный, предсказываю без огреха. Мое имя может быть – Предсказание.
В горной пещере зарождалась смерть. Точнее, она распрямлялась на камне, когда поспешением божьим вылуплялись из водяного плодника дождевой червь и человек, а до того клен и улитка. Теперь возникало ее второе обличье. Без запоздалого близнеца смерть не имела сил на грядущую великую жатву. Время, как от подскока, двинулось вспять, подобно потоку, истребляющему собственное течение: выпьет его до дна и оставит за собой пустоту, сухой песок.
И явилась тогда клубом свернутая, раскаленная и узловатая, шелестящая, страхоносная, искристая, горьковато-обжигающая на вкус и на ощупь, синюшная, проклятая, нежданная, горбатая и пузатая, похожая на искушение, а пуще всего угрожающая, злая и подвижная молния. Пала с ясного высока и, как разбухшая, но проворная гусеница, пронеслась по обильным полям и по убогим полоскам. Осушила ручей. Ударила в ветхие стены крепости, раз и другой. Оставила запах горелого лишая и эхо своего рева, а еще – скорбь опламененного овна. Посеяла тени по задымленным комьям и сгинула, призрачная и прозрачная, расплылась, став корчью в корче разодранной утробы, привидение или бестия неземная, живописцам не сыскать ей ни имени, ни подобия, и обличье ее не помянется в писаниях после меня.