Пер Энквист - Визит лейб-медика
После этого он сделал жест рукой и удалился. Кристиан начал было снова истово кланяться, но вдруг, словно опомнившись, повернулся к посланнику Кейту и совершенно спокойным и ровным голосом сообщил:
— Я в опасности. Поэтому теперь мне необходимо повидаться с моей благодетельницей — Владычицей Вселенной.
Через мгновение он исчез. Так завершился эпизод, о котором английский посланник Кейт доложил своему правительству.
2
В сегодняшней Дании нет памятников Струэнсе.
Зато во время его датского визита было создано множество портретов, как рисованных, так и написанных маслом. Поскольку все они делались при жизни, большинство его идеализирует, а портретов, подчеркивающих недостатки, вообще не существует. Это вполне естественно; до своего визита Струэнсе не обладал никакой властью, и его незачем было увековечивать, а после смерти все стремились забыть о его существовании.
Зачем же было создавать еще и памятники? Или конные статуи?
Из всех правителей Дании, увековеченных подобным образом, он наверняка был самым искусным наездником и самым большим любителем лошадей. Когда его повезли на эшафот, на пустырь Эстре Феллед, генерал Айхштедт, возможно, желая дать волю презрению или изощренной жестокости по отношению к осужденному, прибыл верхом на Маргрете — белой чубарой кобыле Струэнсе, которой тот дал столь необычное для лошади имя[3]. Но если это было задумано, чтобы причинить осужденному дополнительную боль, то замысел не удался; Струэнсе просиял, остановился, поднял руку, словно желая погладить лошадиную морду, и по его лицу пробежала слабая, почти счастливая улыбка, будто бы он решил, что лошадь пришла с ним попрощаться.
Он хотел погладить лошадиную морду, но не дотянулся до нее.
Так зачем же конную статую? Их удостаивались лишь победители.
Можно было бы представить себе Струэнсе, изображенного на лошади Маргрете, которую он так любил, на Фелледе, где его казнили, поле, существующем и поныне для демонстраций и развлечений возле Спортивного парка, — поле для спорта и праздников, так напоминающем те королевские парки, которые Струэнсе когда-то открыл для народа, не испытавшего, впрочем, особой благодарности. Феллед располагается там и поныне, прекрасное и по-прежнему пустое поле, где одним октябрьским вечером 1941 года состоялась знаменитая прогулка Нильса Бора и Вернера Гейзенберга[4]; их загадочная беседа привела к тому, что Гитлер так и не смог создать атомную бомбу, — этакий перекресток истории. Поле по-прежнему на месте, хотя эшафота там уже нет, как нет ничего, что напоминало бы о Струэнсе. Конных статуй в память о проигравших не ставят.
Гульбергу ее тоже не поставили.
А ведь он как-никак был победителем, человеком, подавившим датскую революцию; но не принято ставить конный памятник маленькому парвеню, до принятия фамилии Гульберг именовавшемуся Хёгом, сыну владельца похоронной конторы из Хорсенса.
Слово «парвеню» относится, впрочем, и к Гульбергу, и к Струэнсе, но немногие сумели оставить столь заметный след в истории, как они; конных статуй, если уж иметь к таковым пристрастие, заслуживают оба. «Никто не говорит о времени Гульберга» — это, конечно, было несправедливо.
Гульберг имел все основания, чтобы отреагировать. Ведь именно он был победителем. Следующему поколению действительно пришлось говорить о «времени Гульберга». Оно продолжалось двенадцать лет.
Пришел конец и ему.
3
Гульберг научился принимать презрение спокойно.
Своих врагов он знал. Они говорили о свете, но распространяли тьму. Его враги, несомненно, считали, что время Струэнсе будет длиться вечно. Так они полагали. Это мнение, не имевшее ничего общего с реальностью, было характерным проявлением их несостоятельности. Им хотелось, чтобы так было. Но Гульберг всегда умел сохранять присутствие духа, как, например, тогда, в присутствии английского посланника. Если ты обладаешь невзрачной внешностью, то вынужден поступать именно так.
Гульберг с виду был человеком незначительным. Но его роль в датской революции и в последующее время была, однако, совсем не такова. Ему всегда хотелось, чтобы его жизнеописание начиналось словами: «Гульбергом звался тот человек». В духе исландских саг. А в них о величии человека судили не по внешности.
В Гульберге было 148 сантиметров роста, кожа его была серой и не по годам дряблой, испещренной мелкими морщинками, которые появились еще в юности. Казалось, он преждевременно превратился в старика; поначалу им пренебрегали из-за его незначительности, а потом просто боялись.
Когда он оказался у власти, его внешность научились не замечать. Придя к власти, он велел изображать себя с волевым подбородком. Его лучшие портреты были созданы именно тогда. Они отражают его сущность, сущность великую, да еще и подбородок был волевым. Портреты передают его утонченность, образованность и твердость — не его внешность. Это и была правда. В этом-то, как он считал, и заключалась цель искусства.
У него были холодные серые глаза, как у волка, он никогда не моргал и смотрел на говорящего, не отрывая взгляда. До того, как он подавил датскую революцию, его называли Ящерицей.
Потом об этом прозвище уже не вспоминали.
Гульбергом звался тот человек, роста невеликого, но преисполненный внутреннего величия; это был верный стиль.
Он сам никогда не употреблял выражение «датская революция».
На портретах у них всегда очень большие глаза.
Поскольку глаза считались зеркалом души, их всегда делали очень большими, слишком большими, словно в пол-лица; сверкающие, мудрые глаза, значительный и прямо-таки неотвязный взгляд. Глаза, в которых запечатлена сущность.
А уж истолковывать их выражение предстояло зрителю.
Гульберг сам с отвращением бы отверг мысль о конной статуе. Он ненавидел лошадей и боялся их. За всю свою жизнь он ни разу не сел на лошадь.
Его творчество, его книги, написанные еще до прихода в политику и после этого, были уже сами по себе памятником. На всех портретах Гульберг предстает сильным, цветущим, а отнюдь не преждевременно состарившимся. Обладая властью, он создал канон; ему даже не требовалось раздавать указания. Художники приспосабливались безо всяких распоряжений, как и всегда.
Творцов и художников он считал слугами политики. Они должны были отражать истину, которая в данном случае соответствовала внутренней правде, затемненной внешней невзрачностью.
Его ничтожество, однако, долго приносило ему некоторую пользу. Во время датской революции незначительность служила защитой. Люди выдающиеся погибали и уничтожали друг друга. И вот остался Гульберг, ничтожный и одновременно самый значительный на фоне открывавшейся его взору местности, среди поваленных деревьев.
Образ могучих, но поваленных деревьев его привлекал. В одном из писем он говорит об относительной незначительности высоких растущих деревьев и об их гибели. За многие сотни лет в датском королевстве повалили все большие деревья. Прежде всего дубы. Их вырубали для строительства кораблей. В результате государство лишилось могучих дубов. Он пишет, что произрос на этой опустошенной местности, как куст, который возвышается над пнями, оставшимися от поваленных и уничтоженных высоких деревьев.
Прямо он этого не пишет, но совершенно ясно, чтó имеется в виду. Так из ничтожества возникает величие.
Он считал себя художником, отказавшимся от творчества и избравшим политическое поприще. Поэтому он восхищался художниками и в то же время презирал их.
Его сочинение о «Потерянном рае» Мильтона, опубликованное в 1761 году, когда он был профессором Академии Сорё, — это критика надуманных описаний небес; надуманных в том смысле, что поэт допускает вольности по отношению к объективным фактам, упомянутым в Библии. Мильтон, пишет Гульберг, превосходный поэт, но его следует упрекнуть в умозрительности. Он позволяет себе вольности. Эта «так называемая священная поэзия» допускает вольности. В шестнадцати главах профессор категорически опровергает «проповедников вольнодумства», позволяющих себе «домыслы». Они создают неясность, преступают границы и позволяют грязи творческого вымысла все осквернить.
Художественному творению непозволительно искажать факты. Художественное творение — очернитель фактов. Живопись он, правда, не имеет в виду.
Творцы часто позволяют себе вольности. Подобные вольности могут приводить к волнениям, хаосу и грязи. Поэтому даже благочестивых поэтов необходимо одергивать. Мильтоном профессор, тем не менее, восхищается, хоть и неохотно. Он характеризуется как «превосходный». Мильтон — превосходный поэт, позволяющий себе вольности.