Юрий Медведь - Исповедь добровольного импотента
Да, это было открытие. Внутри меня таилось великое чувство! Вдохновителем его была Женщина! А имя ему Совершенный Восторг! Что могло сравниться с ним? Футбол? Купание? Или запуск планера? Все обесценивалось рядом с этой игрой воображения и торжеством жгучего блаженства! Я полюбил эту игру. Все мое существо было охвачено нетерпением. Я жаждал продолжения.
Днем кропотливо и настойчиво собирал я материал для вечернего творчества:
— ветер всколыхнул подол платья девочки из старшего отряда, а мой глаз выхватил стремительную линию ее ноги;
— уборщица тетя Саша нагнулась к своему ведру, а в моей коллекции появились трепещущие, усыпанные капельками пота огромные груди со сморщившимися черешнями сосков.
Но, конечно, самым благодатным местом для обогащения моего запасника были пляж и душевые кабины. Вот где моему взору открылась архитектоника голого женского тела. Я рассматривал его во всевозможных ракурсах. Статично и в движении, в ярких лучах полуденного солнца и в мягком пурпуре летних закатов. А однажды мне довелось наблюдать мечущееся женское тело под проливным дождем с градом, когда голубые вспышки молний озаряли его!
Но вот наступала ночь. Напившись киселя, советские пионеры засыпали в своих душных постелях. А я, закрыв глаза, выстаивал перед внутренним взором все свои находки и ласково наблюдал, сортировал, классифицировал. О, я создал целую энциклопедию женских прелестей! Вот, например, возьмем грудь. Она у меня значилась в группе «А» и подразделялась на четыре вида:
«АНЮТИНЫ ГЛАЗКИ» — груди, состоящие исключительно из сосков. Как правило, обладательницы таких грудей особы манерные и похотливые. «Анютины глазки» способны вызвать чувства умиления и легкой грусти, как если бы вы вдруг вспомнили свои младенческие годы, когда вместо желанной материнской груди вам подсовывали обслюнявленную пустышку.
«ЧУК и ГЕК» — самый распространенный вид. Дает стабильное возбуждение и заражает искрометной игривостью — будто бы перед вами резвятся на полянке холеные поросята.
«ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ» — холодные и расчетливые хозяйки носят их гордо, как две заслуженные медали. «Туманность» пробуждают в человеке темные силы. Помыслы становятся коварными, а поступки неадекватными.
«БЫЛОЕ и ДУМЫ» — сложная грудь: когда вы видите ее, первое, что приходит на ум, это то, что перед вами не «Анютины глазки». Потом вы теряетесь в догадках: может быть, это погибшая «Туманность Андромеды» или так и не развившиеся «Чук и Гек». И вдруг щемящее чувство несовершенства этого мира посещает вас, и вам уже хочется прильнуть к этим грудям и омыть их слезами сострадания и горькой нежности.
«СОПКИ МАНЧЖУРИИ» — огромные, ниспадающие. На сосках завитки волос. Такие груди провоцируют на эксперимент, вы чувствуете себя, этаким молодчагой, нахально подмигиваете и слегка гарцуете.
Итак, я листал свою энциклопедию и блаженствовал. Затем, налюбовавшись со стороны, я пробовал приблизиться к своим сокровищам, ощупать, почувствовать их ткань. А когда они распаляли меня, набрасывался на них и испепелял неистовым желанием.
В то голубое лето я крепко уверовал, что жизнь создана для наслаждения женщиной. О, какое она способна дать наслаждение! Стоит только подумать о нем, как вам уже хорошо. И вот вы беретесь за дело, трудитесь, расширяя это чувство и, наконец, когда вы думаете: «Все, мне уже совсем хорошо!» случается непостижимое — вы вдруг чувствуете, что вам становится несоизмеримо лучше! Вы в Совершенном Восторге.
Вот с такими знаниями и оказался я на пороге моей юности, за которым поджидала меня первая любовь.
4
Первая любовь. Вот она — вся перед моим взором. Трепетная и неискусная. Полная мимолетных прикосновений, тайных взглядов, томных пауз и безумной муки угнетенного желания обладать. Первая любовь неотвратима и непредсказуема. До нее вы ходите, глазеете на девушек, примечаете самое интересное, фантазируете. Вы хотите видеть все больше и больше. Но вот она вызрела. Один взгляд — и вы стоите ошарашенный и влюбленный.
Я увидел ее на мосту. Она стояла и смотрела вслед убегающей электричке. Созревшая «Туманность Андромеды» судорожно вздымалась. Она рыдала. Я подошел, хотел сказать какую-нибудь утешительную фразу, но неожиданный порыв ветра всколыхнул ее легкий сарафан, и я увидел бархатную черную родинку на правой ягодице.
«Любимая!» — внутренне воскликнул я и тихо заплакал.
Она была пианистка с абсолютным музыкальным слухом. Донесет ветер с железной дороги гудок электровоза, она вскинет указательный пальчик:
— Ми-бемоль! — скажет.
Взвизгнут тормоза, пролетающего мимо автомобиля:
— Фу, какое грязное до! — испуганно встрепенется она.
С семи часов утра и до пяти вечера пропадала моя любовь в каменных стенах музыкального училища. В пять часов я встречал ее и провожал домой. Она рассказывала мне про фуги, которые невозможно исполнять, потому что они безумны и выкачивают из нее энергию. А я глиссировал взглядом по всему диапазону мелодии ее тела, и когда брал верхнюю ноту — карие глаза в пушистом обрамлении ресниц — у меня кружилась голова и воспламенялось дыхание.
— Оля, — шептал я, утыкаясь в ее черные волосы.
Но она отстранялась и уходила петь сольфеджио.
О, какая мука — ожидание! Сколько раз я пытался выговорить ее, но тщетно. Слова срывались и, развалившись на гласные и согласные звуки, осыпались в стихию хаоса, превращаясь в безумный крик.
Чтобы быть к ней как можно ближе, я покинул родительский дом и поступил в музыкальное училище. Слуха у меня не было, но был опаленный страстью дискант. За месяц я выучил русскую народную песню «Во поле березка стояла» и на вступительных экзаменах спел ее так, что мне не осмелились отказать.
Теперь я мог часами наблюдать ее под нескончаемый шквал восходящих и нисходящих гамм. Она была прекрасна. Такая хрупкая и изящная рядом с черным концертным роялем «Красный Октябрь», под скорбный лад до-минорного арпеджио. Моя душа наполнялась ликованием и надеждой, что скоро, совсем скоро мы сольемся в музыке Любви.
Но она воспринимала мой пыл как нечто естественное. Как кипящий чайник или ми-бемоль в гудке электровоза. Я желал ее душой и телом и мечтал пуститься с ней по тернистыми тропами страсти к вершине экстаза, на которой нас ждет только одно — Совершенный Восторг, а она со мной просто «ходила».
— Ты что, ходишь с этим тромбонистом с первого курса? — подслушал я как-то мимоходом её разговор с подружкой.
— Да, он ненавязчивый и смешить умеет, — отвечала она, поглощая плитку гематогена.
Пианистам требовалось много энергии.
Я злился и ревновал ее ко всем этим моцартам, бетховенам, шопенам, рахманиновым и даже к гематогену. Пил по вечерам самогон и терзал свой тромбон громкими элегиями собственного вдохновения.
И вот однажды мы гуляли. Был апрель, и в воздухе пахло весенним призывом в армию. Перспектива долгой разлуки разжигала во мне фатальные желания. Мы зашли в небольшой сад при средней школе № 2. В самом центре садика цвела одна-единственная яблоня — Башкирская красавица. Мы подошли к ней и остановились. Белую крону «Башкирки» оплодотворял, наверное, целый улей. В воздухе висел сладострастный пчелиный гул.
— Чистое фа! — услышал я любимый голос.
Несколько мгновений я стоял в полном оцепенении, как, возможно, стоит цирковой лев перед неожиданно открывшейся дверцей его суровой клетки. Затем я метнулся к ней и обнял сразу всю. Я сказал ей, что люблю её и буду любить всегда. Потом, уже ничего не говоря, я стал раздевать её, содрогаясь от радости. Но она сказала:
— Нет.
Простое «нет». О, если бы оно было продиктовано муками сомнения или приступом кокетства, пусть даже гневом оскорбления, я бы понял и, может быть, смирился на время. Но «нет» было абсолютным.
— Почему? — прошептал я, уронив руки.
— А зачем? — спросила она, такая спокойная и рассудительная.
Отстранилась и вытянула из кармана очередную плитку гематогена.
И тут мне стало стыдно. Я покраснел так, что несколько пчел, приняв меня за распустившийся георгин, нырнули в мою шевелюру и надрывно зажужжали там.
«Зачем?! За-чем?!!» — бился я над коварным вопросом и не находил ответа.
И неудивительно, ведь во мне уже давно бушевал океан влюбленности. Он разнес вдребезги все эти жалкие суденышки, идущие под флагом житейской мудрости. А над бурлящей стихией желаний гордо парили величественные альбатросы безумств.
— Ну, как зачем… — бормотал я.
Она снисходительно улыбнулась.
— Вот видишь, если подумать, то незачем.
Я вдруг поморщился, как от неожиданного приступа тошноты. Красноту стыда на моем лице сменила белизна гнева.
— Да вот зачем! — услышал я свой недобрый выкрик.