Дэймон Гэлгут - Арктическое лето
Морган понял, что разговор принял странный для него оборот, и теперь они говорили о совершенно разных вещах. Тем не менее он кивнул головой:
– Я тоже.
– Вы ждете встречи со своим другом? – спросил Сирайт.
– О, да!
– Вы скучали в разлуке с ним? Как хорошо я понимаю это чувство! И мне приходилось его переживать. К счастью, в Индии вы можете легко утешиться. Это вам не Англия, там это гораздо труднее.
– Что труднее? – переспросил Морган.
– Найти утешение, – ответил Сирайт и, посмотрев на Моргана, что называется, со значением во взгляде, продолжил: – Всего пару недель назад, в Гайд-парке, я встретил конногвардейца.
Обеспокоенный и смущенный новым поворотом разговора, Морган демонстративно откашлялся и уставился на бегущие за бортом буруны. Сирайт сидел к нему вполоборота, в доверчиво-интимной позе. И вдруг после минутного молчания он заговорил о жаре. На первый взгляд это была совершенно иная тема, но она каким-то неявным образом вырастала из предыдущей. За последние несколько дней температура воздуха резко повысилась, и многие из пассажиров выходили спать на палубу. А не заметил ли Морган, что некоторые мужчины теперь носят шорты? Тем, кто постарше, этого делать не следует, сказал Сирайт, у них не настолько привлекательные ноги. И вообще, редкий англичанин может похвастать красивыми ногами – какая-то диспропорция в абрисе коленок. Однако же в Индии привлекательные ноги встречаются то и дело. Морган вскоре сам увидит, сколько там, в Индии, ног и ножек. В Индии плоть открыта гораздо откровеннее, чем дома, таковы уж здесь нравы.
Морган счел, что ему лучше никак не отвечать на это, а подождать и посмотреть, что последует за сим.
Наконец Сирайт вздохнул и промурлыкал:
– Во всем виновата проклятая жара.
– Согласен, – осторожно проговорил Морган.
– Одно вытекает из другого, – продолжал Сирайт. – Жара полностью меняет людей. Я имею в виду, люди приезжают в Индию и начинают вести себя так, как никогда не вели бы себя в Англии. И все из-за жары.
– Я буду носить пробковый шлем.
– Он вас не спасет.
– Уверяю вас, – проговорил Морган, – это шлем отличного качества.
– Не сомневаюсь, – покачал головой Сирайт. – Но спастись от самого себя он вам не поможет.
Лицо Сирайта вдруг изменилось, в его улыбке мелькнуло нечто чувственное, а возможно, и непристойное.
– Не уверен, что понимаю вас, – проговорил Морган.
– А я вот уверен, что понимаете.
В этот момент в недрах корабля послышался шум. До сидевших на палубе донеслись звуки музыки вперемешку с человеческими голосами, слегка приглушенными плеском воды, рассекаемой форштевнем. Обычный мир был рядом – рукой подать. Морган быстро огляделся, чтобы удостовериться, что они на палубе одни.
– Может быть, нам лучше сойти вниз и приготовиться к обеду? – предложил он.
Но, перед тем как он сделал первое движение, Сирайт склонился к нему и передал книгу, которую до того держал на коленях. Морган мельком глянул на протянутый ему томик, полагая, что это сборник стихотворений – такой же, какой лежал рядом с ним. Однако пухлая книжка в зеленом переплете выглядела как нечто совершенно иное, нечто более личное. На обложке было начертано таинственное слово «Педиктон», а внутри вместо типографски исполненного текста оказалась рукопись.
Хотя на той странице, которую открыл Морган, располагалось именно стихотворение.
…О, солнце Азии, волшебный Пешавар,
Где ароматом плоти загорелой
Его смущая, юный отрок смело
Любовнику себя приносит в дар…
– О господи! – воскликнул Морган. – Что это?
– Это история моей жизни, в стихах, – ответил Сирайт.
– Это вы написали?
…Но если свежесть юного туземца,
И нежная округлость ягодиц,
И томный взмах густых его ресниц
Не привлекут вниманья чужеземца,
В недоуменье скорбном взор потупив,
Ему вослед глядит он, и слеза
Туманит с поволокою глаза…
– Я же сказал, что во всем виновата жара, – громко рассмеявшись, проговорил Сирайт.
* * *Почти не дыша, Морган передал содержание этого разговора Голдсворту Лоусу Дикинсону, когда они в своей тесной каюте переодевались к обеду. Даже теперь, по прошествии времени, Морган не освободился от шока, а пальцы дрожали, не слушаясь его, когда он застегивал пуговицы. Это было удивительно, сообщил он Голди, и так необычно! Так смело говорить с незнакомцем, так безрассудно раскрыться перед ним! Это не являлось исповедью – исповеди сопутствует стыд, а здесь не промелькнуло и тени стыда. Самым же замечательным было то, что Сирайт, похоже, гордился сознанием того, кто он таков и что собой представляет.
Морган и Голди в молчании смотрели друг на друга. Затем Голди поинтересовался:
– Он взял с тебя клятву в том, что ты никому не расскажешь?
– Нет, я думаю, он считал это само собой разумеющимся.
– Почему он верил, что ты…
– Я не знаю.
– А о себе ты ничего не рассказывал – так же смело и открыто?
– Да нет, – покачал головой Морган. – Похоже, мной он не слишком интересовался. Я немного рассказал ему о том, как живу в Англии, и он сменил тему.
– Вот как! – сказал Голди.
Он произнес это тоном, которым обычно выражают соболезнования, но то, что он почувствовал облегчение, было очевидно.
Обычно они и общались подобным образом – один делил воодушевление другого, после чего следовал бисер тонких намеков и аллюзий. Они многое умели сказать друг другу почти без слов, зная друг друга уже несколько лет, с того момента, когда Морган стал студентом Королевского колледжа, где Голди был доном[1], но их дружба расцветала неспешно и окончательно оформилась лишь недавно, когда Морган вышел из Кембриджского университета. Оба в равной степени беспокойные и нервные, возрастом обогнавшие свое время, они несли на себе проклятие безбрачья. Оба в прошлом имели несчастие любить – тайно и безответно. Они отлично понимали друг друга, а потому Морган знал, хотя Голди не проронил об этом и слова, что друг его не доверяет Сирайту. Тот, кого отличает подобная неосмотрительность, по-настоящему опасен.
Голди принадлежал к поколению, которое считало осмотрительность своей первой линией обороны. Пренебречь ею означало сделать шаг к катастрофе. Оскар Уайльд сел в тюрьму всего семнадцать лет назад. Морган, который был моложе Голди на двадцать лет, был не таким осторожным. Правда, только в теории – на практике он боялся Государства в той же степени, в какой боялся собственной матери. Свое состояние, даже наедине с собой, он не мог описать простыми и честными словами и говорил о нем только обходным путем, утверждая, что принадлежит к меньшинству. Он был одинок. В Кембридже, в своем кругу, Морган участвовал в обсуждении данного вопроса, но оно велось под безопасным теоретическим углом, словно касалось пустой абстракции. Говорить на эту тему не возбранялось; действие же – не прощалось. Пока данный предмет принадлежал царству слов, преступление отсутствовало. Но даже слова могли быть опасными.
* * *В течение следующих нескольких дней Морган внимательно наблюдал за Сирайтом, все больше убеждаясь, что жизнь этого человека распадается на две части. Являясь публике в образе офицера, он надевал соответствующую маску, маску энергичного мужественного человека. В этой своей ипостаси он являлся офицером Личного Ее Величества Королевы Полка Западного Кента, храбрым и непреклонным защитником Королевства. Он мог громко смеяться и пить с товарищами по полку, дружески похлопывая их по плечам. Его любили и уважали, несмотря на то что он избегал женщин, которые плыли с ними на пароходе. Это была одна его ипостась, но имелась и иная, тайная, к которой Морган уже прикоснулся. Эту сторону своей природы, являющую собой истинный его характер, он открывал только тем, кому доверял. И если он сбрасывал камуфляж, то сбрасывал полностью. Тот первый разговор изумил Моргана, но затем, и скоро, последовали другие. На следующий день Морган привел Голди на бак, чтобы познакомить со своим новым другом, и почти сразу они втроем принялись обсуждать вещи, которых Морган никогда до этого не озвучивал, а если и касался, то только в своем личном дневнике, да еще и прибегая к тайнописи.
Возьмем, к примеру, коллекцию фотографий Вильгельма фон Глёдена, изрядно потертую, несмотря на аккуратное с ней обращение. Морган и раньше видел эти картинки, но в контексте, предполагающем холодное эстетическое созерцание. Сейчас же все было иначе. Изображения печальных сицилийских юношей, в свободных позах стоящих и сидящих среди античных руин и статуй, в руках Сирайта наделялись откровенной телесностью. В его голосе появлялась хрипотца, вызванная волнением и восторгом, которые он ощущал при виде нагих юношеских тел. Дерзкий и одновременно нежный взгляд над пушистыми усами.
– А взгляните-ка на этот распутный петушок, который под углом почти в сорок пять градусов отклоняется влево. Вот она, истинная красота! Я уже не говорю про яички, сколь они живописны, особенно то, что справа…