Николас Борн - Фальшивка
Пообедав вместе с Вереной и детьми, закрылся в своей комнате, твердо решив засесть за работу, и действительно начал писать. Первые строки дались легко, материал не оказывал сопротивления, получалась пустая трепотня. Он переписал все заново, сформулировал жестче и более лаконично, между делом думая о Верене, потому что слышал ее голос, она о чем-то разговаривала с детьми, негромко, как бы нарочито приглушенным голосом. У Верены удивительная кожа, уж слишком упругая, слишком ровная, с виду во всяком случае; и тело вообще чересчур крепко сбитое, а лицо неестественно гладкое, ни морщинок, ни пор. Да, все-таки за обедом между ними возникло какое-то странное взаимное притяжение. На его взгляд она ответила долгим взглядом, и в его теле словно что-то замерцало, весело и легко встрепенулось. На улыбку, которая означала – все, хватит, Верена не ответила.
Он писал тонким фломастером, не в блокноте, а на отдельных листах. Иногда почерк менялся: на одном листе был наклонным и резким, с острыми углами, на другом – размашистым и округлым. Ничего необычного – случалось, почерк менялся даже на середине листа. Он писал о причинах, следствием которых стала ныне столь актуальная палестинская проблема, о войнах, которые вели палестинцы, о традиционно добрососедских отношениях, существовавших раньше между мусульманами и христианами Ливана. Хорошо, это преамбула, «корешки» современных событий. Но почему никогда еще проблема палестинцев не была такой острой? Текст не складывался, слова оставались легковесными, хуже того: звучали как пошлый, рассказанный под настроение анекдот. Все смахивало на беллетристику. Он услышал, что Эльза заплакала, посмотрел в окно, там клумба с розами, на каждый кустик наверчен полиэтиленовый кулек. Дальше! Да какое там, дальше пошли уже совсем слабые, неуверенные рассуждения о бесперспективности любых попыток выявить истинные причины войны, иначе говоря, интересы той или другой стороны. Вот, дважды употребил слово «абсурдно». Нет, просто барахтаешься и никак не можешь выбраться из того, что написал в начале. То и дело он срывался, опять лез куда-то наверх, поспешно добавлял новые и новые слова, а прочитывая, не всегда вдумывался в смысл и считал, что все в полном порядке и звучит, пожалуй, совсем не плохо.
Уже стемнело, и послышался шум мотора – это машина Греты, свет фар метнулся по голым ветвям; он пролистал написанное, оказалось десять станиц. Вышел в кухню, там Верена гладила белье, посмотрел на Грету, та стояла на коленях, прижимая к себе детей. «Привет», – сказал он и, подходя, зазевался и задел головой абажур. Губами коснулся ее щеки, Грета погладила его по волосам. Ее лицо было горячим, руки – холодными. Неловкая встреча, как бы репетиция настоящей, которой потом так и не произошло. Он вышел к машине, надо было принести чемодан и сумку с фотоаппаратом. Вернулся, поставил чайник. Грета вытащила из кармана пальто двух плюшевых зверушек – подарки детям. Очень интересно, о каких пустяковых делах она сейчас начнет рассказывать. Грета казалась довольной, сытой, ну да, она же три дня провела в Гамбурге или еще где-то. Где, с кем, он не знал, и это возбуждало. Как раз это всегда вызывало его интерес, как раз это всегда почему-то разжигало влечение.
В прогнозе по радио предсказали сильное похолодание. Дети сползли с колен Греты и убежали в коридор. Он сказал: «Тебя не было в городской квартире». – «Не было». – Она ответила с едва заметной усмешкой. Он "тоже улыбнулся. Но тут же почувствовал, что лицо застыло, задубело, словно покрылось коркой льда. От холода лицо больно жгло, когда он на велосипеде ездил в школу. Никогда не забудешь, как ты мерз в детстве. Как стягивал зубами перчатки и выл от боли, когда окоченевшие руки понемногу отогревались в домашнем тепле. Со времен детства этого уже не бывало.
Тронул Грету за плечо: «Пойдем, надо поговорить». Она замешкалась. Но все-таки пошла за ним в комнату. Обернувшись на ходу, подмигнула Верене.
2
На автостоянке в бейрутском аэропорту – искореженные, расстрелянные такси, бронемашины, джипы и грузовики. Солнце уже низко опустилось над западным краем земли и повисло в дымной полосе, казавшейся неподвижной. После проверки документов им предложили сесть в такси, у которого не было лобового стекла, и начался медлительный слалом, бесконечные петли и зигзаги между пулеметными гнездами, укрытыми мешками с песком. Сухая, колкая пыль, поднятая встречной колонной военных машин, летела в лицо. Водитель опустил солнцезащитные щитки. Они ехали мимо стен и заборов одного из палестинских лагерей, за заборами виднелись бараки. На разделительной полосе посередине проезжей части торчали толстые обрубки – стволы пальм без макушек, кроны срезаны обстрелом. Перед тем как выехать на кольцевую дорогу, такси остановилось, улица впереди была перекрыта палестинцами в форме, но не настоящей, похоже, собранной как попало из обмундирования и самой обычной одежды. Увидев наведенный на машину ствол пулемета, они спокойно – Лашену спокойствие далось не без труда – вытащили паспорта. Хофман же и в самом деле не терял присутствия духа – как сидел в машине развалясь, так и остался сидеть. На смуглых лицах палестинцев было выражение нарочитой, невсамделишной строгости. После проверки Лашен подумал: что ж, с ними можно иметь дело. На море лежал тусклый багровый отблеск. Такси помчалось по набережной Корниш, широкому шоссе вдоль моря, и, обернувшись назад, они увидели кружащиеся в воздухе клочки бумаги и вихри пыли.
Отель «Коммодор» стоит на мысу, в двух шагах от улицы Хамра, это довольно новая постройка в окружении офисных зданий и жилых домов, среди которых все еще попадаются приземистые старые домишки. С балконов верхних этажей отеля хорошо видны некоторые дворики и сады. Дальше, на острие мыса, высится маяк, перед ним маленькая мечеть, громкоговорители на ее минарете обращены на все четыре стороны света. Пять раз в день включается магнитофонная запись, и даже в лифте гостиницы слышен голос муэдзина. От «Коммодора» рукой подать до морского берега, можно быстро дойти пешком, выбрав любое направление – вперед, влево или вправо.
В этом квартале разрушений нет, все цело, как и в декабре, только на тротуарах еще больше мусора, вывалившегося из бумажных и пластиковых мешков, еще выше горы отбросов, которые разносит ветер. Люди ходят быстро и выбирают пути покороче, покупки делают торопливо, в спешке едва взглянув на товар из-под развевающихся на ветру покрывал и платков, проворно снуют между машинами, а те гудят непрерывно, надрывно. Воздух липкий и зловонный, несмотря на то что к вечеру заметно похолодало. Гостиничный бой с маслянистыми, черными волосами, – похоже, упрямыми, непокорными, проводил их наверх. Хофман дал ему монету, пять ливанских лир, бой, потоптавшись немного, ушел. Оба номера рядом, на шестом этаже. Когда поднимались в лифте, подумал: а ведь лифт место опасное, если гостиницу начнут обстреливать из гранатометов. Условились встретиться позже, за ужином.
Осторожно, стараясь не шуметь, он повернул ключ в двери номера, повесил куртку в шкаф и прилег на кровать. Гудел кондиционер, легкое теплое дыхание слабо касалось лица и улетало. Арабский мир. Никогда еще тебе не удавалось узнать какой-нибудь мир, ты приезжал, натыкался на твердую скорлупу и уезжал ни с чем. Он встал и попытался открыть окно, это удалось. И сразу ворвался шум, насыщенный автомобильными гудками и голосами, вибрирующий шум. Просто шум, никаких выстрелов, разумеется.
Он сел за стол и на листке с логотипом отеля написал: «Дорогая Грета…» Отвлек Хофман – позвонил и сказал, что телефонная связь с городом, не говоря уж о международной, – нарушена, звонить можно только внутри отеля, а куда-то еще не стоит и пытаться. «Ага, ладно… – Он помолчал. – Ну пока». Вернулся к письму и написал три страницы, написал так, словно вел разговор с самим собой, использовав письмо к Грете как предлог. Писал легко, чем дальше, тем проще все получалось, он увлекся и был уверен, что каждая новая фраза выходит более искренней, точной, правдивой, чем предшествующая, и в словах нет его обычной неотвязной осторожности, нет каких-то недомолвок. Ему удалось заговорить с Гретой, обмять ее, да, в этой чужой комнате он сдавался без боя, без боли, это ужасно – без боли. «Я все понимаю, – писал он, – хотя ты скрываешься от меня, молча прячешься в свою скорлупу и – действительно ли это необходимо, решать только тебе – находишь себе любовников в пивных или в одной из этих общих квартир-коммун… Здесь спокойно, со времени нашего прибытия ничего особенного не произошло, но я чувствую: спокойствие – это относится и к нам с тобой – в любую минуту может взорваться. Правда, я не слышал еще ни выстрелов, ни отдаленного гула орудий». Но она, Грета, – это совсем другое спокойствие, она и дети, их дом, Эльба и заливные луга, над которыми утром долго-долго стелется туман, мирная жизнь, ставшая для них обоих невыносимой именно потому, что она мирная; и это означает страшный вывод, нет, правильнее сказать – мысль, которую ни она, ни он не в состоянии выдержать. И все-таки они устроили свою жизнь гораздо лучше, чем другие, и поэтому им легче, так он считает, говорить друг с другом начистоту, высказывать все до конца. Что им мешает? Ведь нет никакой явной причины отворачиваться друг от друга, упрямо стиснув зубы, но они отворачиваются, упрямо стиснув зубы. «…Если и сам я такой, то я – вовсе не я, а кто-то, кто является моей полной противоположностью, и это мне самому непонятно, этого я не могу понять и в тебе…» Почему они не решаются выйти из своих укрытий? Потому что укрытий тогда не станет? Поэтому? Значит, на самом деле они боятся друг друга и еще боятся, что уже не смогут слиться, исчезнуть друг в друге, боятся, что будут говорить поддельные слова, то и дело выдавая себя обмолвками? Боятся уверенности, то есть отсутствия неуверенности?… «Разве можно жить как Владимир Набоков и его жена – помнишь, мы недавно смотрели фильм об этом писателе, они с женой сидят и смотрят друг на друга в роскошном гостиничном номере? Таких отношений я тоже не понимаю. Ты прочитала „Аду" от корки до корки, я тоже хочу прочесть этот роман, я должен пройти тот же путь, какой прошла ты, должен понять то, что поняла ты…»