Доминик Фернандез - На ладони ангела
Я выходил на улицу по ночам, тогда разноцветной суете дня я еще предпочитал пустынное зрелище этих длинных ночных коридоров, схожих между собой и незаметно перетекающих друг в друга в таинственной темноте, в которой кошки бесшумнее теней прыгают с одной опоры на другую и теряются в глубине сводов; лунный свет скользит по крышам; запоздалый прохожий поднимает воротник своего пальто, выходя из бара, и металлические шторы со скрежетом опускаются за его спиной. Все вновь погружалось в безмолвие; из приоткрытого окна свешивалось на веревке ведерко, в которое сын молочника выливал в первом часу нового дня бутыль свежего молока. Я восторгался тем, что родился в городе, в котором высокомерие, личная обособленность, индивидуальное счастье, семейный эгоизм кажутся несуществующими понятиями; в котором недоверие к ближнему, пристальное внимание к своей личной жизни и просьба расплачиваться по счетам, что в иных местах считается правомерной, не служат основой общественных отношений. Даже меня, хотя я по сути своей должен был стать «другим», паршивой овцой, парией, даже меня очаровывало это утопическое братство. Предполагал ли я уже тогда, что моим уделом станут одиночество, гонения и травля? Пытался ли я укрепить свой дух этим мифом безграничной солидарности в преддверии того дня, когда мир отвернется от меня, когда у меня не останется никого, кто пришел бы ко мне на помощь?
Будь я не так доверчив, не так импульсивен, я не поддался бы чарующим миражам архитектуры. В глубине душе я был счастлив, что мы все, все обитатели портика, ничем не отличались друг от друга, я и не подозревал, что страх перед собственным будущим гипнотически влек меня к мечте, далекой от реальности. Что осталось в Болонье от средневекового духа? Нелепый пережиток, тривиальный сувенир — обыкновенное кулинарное блюдо. Эскалоп болоньезе, да, тот самый, что обошел весь мир, словно замусоленное знамя нашего античного великолепия. Кусок телятины, сверху ломтик ветчины и все это заливается плавленым сыром. Мои соотечественники под влиянием этой древней ассоциативной культуры, выражавшейся в соседстве плебея с аристократом под одной общей галереей, до сих пор сочетают и едят за один присест то, что повсюду является предметом трех различных блюд: ветчина на закуску, мясо как основное блюдо, и сыр — на десерт.
Позже, возвращаясь в те места, я никогда не упускал случая сходить в местную забегаловку со своим школьным товарищем и любимым другом Энрико. Он сохранил привычку глазеть на девочек и пользовался нашим гурманским привалом, дабы зарифмовать очередной мадригал. Я выбирал столик под лоджией и заказывал знаменитый эскалоп: скорее для того, чтоб оживить в себе социальное чувство портика и бесцельно поблуждать своим взглядом среди стройных аркад, чем чтобы зубоскалить по поводу нашего упадка, смеясь над тем, как в буффонаде кулинарного открытия мы исчерпали последние остатки своей старой синкретичной мечты.
2
Кем же был тот новорожденный, которого его родители окрестили Пьер Паоло? Петр и Павел! Как если бы можно было так запросто жить под столь противоречивым покровительством! Петр, сделавший Рим обителью понтифика и превративший Евангелие Иисуса в авторитарную религию. Крепкий умом и узкий во взглядах, один из двенадцати первых апостолов, близкий друг Христа, хранитель его послания, следующий во всем букве его учения, взваливший на себя ношу строительства Церкви, чтящий ритуалы и иерархические догмы, адепт золотой середины, противник потрясений и враг всего нового. И Павел, его полная противоположность: нервный, экзальтированный, несдержанный, он не был знаком с Христом и, как следствие, уверовал через откровение, вечный странник в противоположность оседлому и неподвижному Петру, он исходил весь мир с проповедью Христа, грубый, нелюдимый, с невыносимым даже для его друзей характером, вечно замкнутый, несмотря на обожание со стороны горстки учеников, обрекающий себя на муки, он удваивал свои усилия, по мере того как приближался к цели. Когда он умер, люди забыли о нем. В Средние века о нем почти не вспоминали, в его честь никогда не строили церквей и не сожгли ни одной свечи. Его образ не воспроизводили ни в скульптуре, ни в живописи. Почти никого до XIV века не назвали его именем. Лишь с приходом реформаторов началась эра его восхваления и почитания. В борьбе с Лютером, который воспламенил весь мир своей страстью и энергией, разум Петра, его консервативная осторожность и церковная помпезность были уже не достаточны. Нужно было призвать под свои знамена имя Павла, его пылкость и его фанатизм, равные пылкости и фанатизму немецкого монаха. Всякий раз, когда какая-нибудь ересь, то есть некое бесчинство веры, угрожает поколебать размеренную жизнь Церкви, она вспоминает о Павле, о страннике, избороздившем земли и моря с горящим факелом в руке. Неприкаянный мечтатель в спокойные времена, и ангел-хранитель посреди бури. Когда же страсти миновали, на трон вновь восходит Петр. Он водружает себе на голову тиару и благословляет толпу, которая рукоплещет ему в обретенном им величии власти.
Бесстрашие, нищета и одиночество Павла. Уверенность, успех и великолепие Петра. Настолько же сильно, насколько мое естество всегда тянулось к тому, кто посвятил себя поиску и странствию, настолько же легко другой завоевывал меня своим сиянием и мощью. К основателю Церкви, к непогрешимому пастырю с посохом взмывали овации народа; к бродяге с несбыточными мечтами, к поэту в рубище возвращалась подлинная слава. Я спешно бежал из школы домой и жадно перечитывал их параллельное жизнеописание.
Лишь после смерти Христа прозвучала Его мысль, вызвавшая острые разногласия среди его учеников. Будут ли обязаны христиане следовать в будущем всевозможным обрядам скорбной иудейской веры, или религия Христа освободится от наследия иудаизма? Первые обращенные, бывшие все евреями, жили в соответствии со Старым Заветом: обрезание, соблюдение предписаний по приему в пищу кошерного мяса, отказ от употребления крови животных. В античных городах люди проводили много времени в банях и гимнастических залах. Мужчины находились там в обнаженном виде. Из-за обрезания евреи подвергались многочисленным унижениям, вследствие чего они начали сторониться жизни в обществе и образовали особую касту. А из страха купить нечистое мясо они избегали делать покупки на городских рынках. Первые двенадцать апостолов, среди которых был и Петр, не представляли себе, во что может превратиться христианин, отказавшийся следовать законам Моисея. Павел же быстро осознал, что сомнения нескольких ревнивцев веры компрометировали будущее христианства. Во время своих долгих странствий он принялся проповедовать не-евреям, язычникам и прочим неверным, приглашая их войти в царство Божие, но не требуя от них присоединиться для этого к семье Авраама. В Сирии ему на пути повстречался юноша по имени Тит, он приблизил его к себе, обратил в свою веру и сделал его своим учеником.
Новость о нем шокировала иерусалимскую группу апостолов. Павел, почуяв опасность, спешно вернулся в Иерусалим. Он отыскал родителей и друзей Христа, погрязших в гнусном ханжестве, наподобие того, с которым так ожесточенно боролся их Учитель. Петр, Иаков и Иоанн отказались принять Тита, посчитав его недостойным учения. Их знание о мире ограничивалось пространством пустыни и фруктовых садов, из которых состояла Палестина. Но Павел изловчился переманить на свою сторону наименее косного и наименее чванливого из апостолов, а именно Петра. Он открыл его взору бескрайние просторы Малой Азии, в которой он только что побывал, и рассказал о землях, которые он намеревался посетить, о Македонии, Греции, Сицилии, Италии, Испании. К чему навязывать неофитам бремя, непосильное для тех, кто не принадлежал к роду Израиля? И под конец он сказал ему: «Давай договоримся так: тебе — Евангелие обрезания, мне — Евангелие крайней плоти». Апостолы пошли на этот компромисс. Они допустили правомерность обращения неверных, но взамен Петр обязал Павла заставить Тита сделать обрезание.
Я еще не очень хорошо понимал, что означали эти слова «крайняя плоть» и «обрезание», но о какой части моего тела рассуждали Петр и Павел, тут я не нуждался в учителях. Меня совсем не занимало то забавное соображение, что когда-то участь Церкви держалась на кончике столь ничтожной плоти, вместо этого я восхищенно разглядывал свой половой орган — мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет — взбудораженный мыслью о том, что обладал тем, что предопределило судьбу человечества.
История Тимофея окончательно запутала меня. Павел повстречал его во время своего первого путешествия в Галатею. Это был всего лишь пятнадцатилетний ребенок, мать и бабка которого были обращены Павлом в христианство. Когда же несколько лет спустя Павел вернулся в Листр, он обнаружил уже сформировавшегося юношу, которого он нежно полюбил и привязался к нему как к сыну. Ни один ученик, — сказал он, — не был еще так близок моему сердцу. Тем не менее, Павел опасался навлечь на себя неприятности, выбрав себе писарем человека, не прошедшего обрезание. Ссоры, которые едва приутихли после иерусалимской беседы, могли вспыхнуть с новой силой. Павел хотел смягчить недоверие своих оппонентов и их упреки, и поэтому он сам сделал обрезание Тимофею. Будучи маленьким католическим мальчиком, я испытывал определенную неловкость, читая этот столь же ужасный, сколь и таинственный эпизод. Если Павел этим поступком сумел предотвратить скандал и избежать осуждения, то мне казалось, что его враги расставили ему еще более опасную ловушку, вынудив его искалечить друга собственными руками. Эта строчка, выглядевшая такой простой в «Деяниях Апостолов»: «Он сам обрезал Тимофея», — повергала меня в изумление. Где все это произошло? В доме? Под оливковым деревом? Как? Кровь текла у него между ног? Присутствовал ли кто-нибудь при этом? Что он испытывал, держа половой орган юноши своими пальцами? Вопросы эти крутились в моей голове, вызывая во мне своим присутствием чувство вины. Пусть обрезание будет просто делом принципа, проблемой экклезиастической морали, что вроде бы и признавалось в качестве очевидного оправдания всеми авторами, которые трактовали это. У меня же одного стоял перед глазами образ человека, который подходил к юноше, раздевал его и проводил на нем операцию, элементами которой являлись головка мужского полового члена и нож. Деяние, исполненное магического ужаса, и в нем следовало узреть лишь дипломатический жест, уступку Павла Петру!