Гари Штейнгарт - Приключения русского дебютанта
— У вас безупречный английский.
— А, это не моя заслуга, — отмахнулся Вентиляторный. — Переводила мисс Хароссет. Будьте уверены, она точно следовала оригиналу. Она хотела написать «немцы» вместо «немчура», но я не позволил. Надо писать как чувствуешь, сказал я ей.
— И в «Нью-Йорк таймс» опубликовали ваше письмо? — полюбопытствовал Владимир.
— Их кретины-редакторы половину выбросили. — Мистер Рыбаков задергал рукой, делая вид, будто вычеркивает слова. — Американская цензура, приятель. Как можно вымарывать слова из поэмы! В общем, я велел мисс Хароссет подать на них в суд. Ее сестренка гуляет с важной шишкой из местной прокуратуры, так что, думаю, наше дело правое.
Мисс Хароссет. Наверное, прикрепленный к Рыбакову социальный работник Владимир глянул на бланк, который следовало заполнить. Богатый и своеобразный психоз разворачивался перед ним, угрожая сверзиться с тощей строчки, выделенной для «психического состояния клиента». Он ощутил беспокойство, связал его с прохождением кофе по кишечнику и принялся выстукивать пальцами мелодию «Интернационала» на металлической столешнице — нервная привычка, унаследованная от отца. За несуществующими окнами тесного офиса, в каньонах финансового района бурлили рационализм и неизбывная надежда на коммерческий успех: секретарши из пригородов сравнивали цены на косметику и колготки, выпускники Плющевой Лиги[2] заглатывали целиком и с наслаждением морских окуней. Здесь же были только двадцатипятилетний Владимир и несчастные, сбившиеся в кучу массы, жаждавшие обрести свободу. Раздумья Владимира прервал клиент, пыхтевший и сопевший, как перегревшийся радиатор.
— Послушайте, Рыбаков, — сказал Владимир. — Такому эмигранту, как вы, можно только позавидовать. Получаете социальное пособие. Публикуетесь в «Таймс». Ума не приложу, что еще я могу для вас сделать.
— Жулики! — завопил Рыбаков, снова хватаясь за костыль. — Прохиндеи! Они не хотят давать мне гражданства! Они прочли письмо в «Таймс». И знают про вентилятор. Про оба вентилятора. Бывает, летом по ночам лопасти немного ржавеют, тогда их надо смазать кукурузным маслом. Так вот, они услыхали «трик-крак, трик-крак» и напугались! Напугались старика-инвалида! Трусы есть в любой стране, даже в Нью-Йорке.
— Верно, — согласился Владимир. — Но, думаю, мистер Рыбаков, на самом деле вам нужен юрист по иммиграционным делам… Я же, к сожалению…
— Да знаю я, кто ты, цыпленочек, — перебил Рыбаков.
— Прошу прощения? — Последний раз Владимира называли «цыпленочком» лет двадцать назад, когда он и впрямь был маленьким, неуклюжим созданием с невесомым золотистым пушком на голове.
— Прошлой ночью вентилятор спел мне былину, — поведал Рыбаков. — Под названием «Сказание о Владимире Гиршкине и его матушке Елене Петровне».
— Мама, — прошептал Владимир, не зная, что еще добавить. В русской компании это слово обладает статусом священного заклятия и в комментариях не нуждается. — Вы знакомы с моей матерью?
— Мы пока не имели счастья быть официально представленными друг другу. Но я читал о вашей матушке в деловой хронике «Нового русского мира». Какая еврейка! Гордость вашего народа. Волчица капитализма. Гроза скрытых фондов. Царица жестокосердная. О несравненная Елена Петровна. И вот я сижу и разговариваю с ее сыном! Он наверняка знает, к кому из этих подлых агентов Службы иммиграции и натурализации следует обратиться, — возможно, к коллегам-иудеям.
Владимир выпятил верхнюю губу и вдохнул животный аромат усов — успокаивающая процедура.
— Ошибаетесь, — произнес он. — Я не могу вам ничем помочь. Мне недостает маминой прозорливости, у меня нет друзей в СИН… у меня нигде нет друзей. Яблочко от яблони далеко укатилось, как говорится. Мама, может быть, и волчица, но посмотрите на меня… — Он обвел рукой свой убогий кабинет.
В этот момент двойные двери распахнулись и с опозданием на двадцать минут на пороге появились китаянка и гаитянка — младшие служащие и сотоварищи Владимира по безоконному офису, — нагруженные свежими булочками и кофе. Коллеги не торопясь усаживались за столы с табличками «Китай» и «Гаити», подбирая длинные летние прозрачные юбки. Когда Владимир снова повернулся к клиенту, на столе лежали десять стодолларовых купюр веером, десять ликов Бенджамена Франклина с поджатыми губами.
— Ой! — Владимир инстинктивно схватил твердую валюту и поместил в карман рубашки. Оглянулся на интернациональных коллег. Не подозревая о только что совершенном преступлении, те уплетали булочки, весело обсуждая рецепты гаитянского печенья и как узнать, порядочный мужик или нет.
— Мистер Рыбаков! — зашептал Владимир. — Что вы делаете? Нельзя предлагать мне денег. Здесь вам не Россия!
— Везде Россия, — философски отозвался Рыбаков. — Куда ни поедешь, кругом одна Россия.
— А теперь положите руку на стол ладонью вверх, — проинструктировал клиента Владимир, — я быстро вложу в нее деньги, а вы уберете их в бумажник, и будем считать вопрос закрытым.
— Ты меня не убедил, — произнес Рыбаков с ослиной невозмутимостью. — Знаешь что? Идем ко мне в гости. Поговорим. По понедельникам Вентилятор любит попить чайку пораньше. Ну и «Джека Дэниелса» отведаем, и белуги, и сочной осетринки. Я живу на Восемьдесят седьмой, сразу за музеем Гуггенхайма, этим безобразием. Но пентхауз у меня приличный, с видом на парк, и холодильник имеется, «Саб-Зироу»… Куда цивилизованнее, чем здесь, сам увидишь… Да плюнь ты на работу. Помогать эквадорцам перебираться в Америку — пустое занятие. Давай дружить!
— Вы живете в Верхнем Ист-Сайде? — пролепетал Владимир. — В пентхаузе? На социальное пособие? Но как такое может быть? — У него возникло неприятное ощущение, будто комната поплыла. Единственное удовольствие, которое доставляла работа, заключалось во встречах с иностранцами, еще крепче запутавшимися в американской жизни, чем он сам. Но сегодня и эта простая радость ему не давалась. — Откуда у вас деньги? Кто купил вам классный холодильник?
Подавшись вперед, Вентиляторный ухватил Владимира за нос большим и указательным пальцами — знакомый русский жест, используемый при общении с маленькими детьми.
— Я — псих, — объяснил Вентиляторный. — Но не идиот.
2. Елена Петровна, его мать
В то утро понедельника, как и в любое утро понедельника, Общество им. Эммы Лазарус пребывало в состоянии надрывной суеты. Бессемейные социальные работники поверяли друг другу тайны минувших выходных; король окультуривания — тоскующий по родине и склонный к суициду поляк — орал, готовясь к вводной лекции о жизни в Америке: «Страна эгоистов, здесь все только о себе и думают!» А в Интернациональном зале проходила еженедельная выставка иммигрантских домашних животных, на сей раз в разношерстной стае предводительствовала бенгальская черепаха.
В этой полиглотной сумятице Владимиру было нетрудно оставить свой пост — так называемый русский стол, покрытый бюрократическими чернильными пятнами и газетными вырезками о бедствиях советских евреев. Но прежде чем Владимир отправился с мистером Рыбаковым в его пентхауз, ему позвонили с самыми пылкими поздравлениями.
— Володечка, дорогой мой! — кричала мать в трубку. — С днем рождения!.. С новыми начинаниями!.. Твой отец и я желаем тебе блестящего будущего!.. Огромных успехов!.. Ты ведь такой талантливый!.. Экономика выправляется!.. Как мы тебя любили маленького!.. Отдали тебе все до последнего!..
Владимир убавил громкость в телефоне. Он знал, что сейчас последует. И действительно, одолев семь бодрых восклицаний, мать сломалась и запричитала, повторяя имя Господне с притяжательным местоимением: «Боже мой! Боже мой!»
— И зачем я устроила тебя на эту работу! — рыдала она. — О чем я думала? Ты обещал, что поработаешь там только одно лето, а уже прошло четыре года! У родного сына застой, у моего единственного сыночка, и я сама в этом виновата. Но почему? Мы привезли тебя в эту страну — зачем? Даже самые тупые местные добиваются большего, чем ты…
И далее в том же духе сквозь слезы, всхлипы и шмыганье носом: о счастье учиться в колледже и юридической школе, о низком статусе подневольного клерка в некоммерческом агентстве, получающего всего восемь долларов в час, в то время как ровесники Владимира отважно овладевают профессиональными знаниями. Постепенно ее размеренный тихий плач обретал темп и громкость, и к концу она уже голосила, как убитая горем мать на ближневосточных похоронах в тот момент, когда тело сына опускают в могилу.
Владимир откинулся на спинку стула и громко, с раздражением вздохнул. Она никак не уймется, даже в день его рождения.
Отцу понадобился год ухаживаний и десять лет брака, чтобы свыкнуться с умением матери разрыдаться когда заблагорассудится.