Анна Баркова - Избранное. Из гулаговского архива
В 1990 году в Иванове вышла вторая поэтическая книга А. Барковой — «Возвращение» (сост.: А. Агеев, Л. Садыги, Л. Таганов), где собраны избранные стихи поэтессы 20–70-х годов. Основой этой книги послужил московский архив Барковой.
В том же 1990 году кафедрой советской литературы Ивановского университета на имя начальника управления КГБ по Ивановской области была послана просьба о разыскании следственных дел А. Барковой и сопутствующих им «вещдоков» (интересовали в первую очередь литературные материалы). Откровенно говоря, на получение гулаговского архива мы почти не надеялись, так как стало известно, что многие из «вещдоков» в свое время были уничтожены. Но случилось чудо. Из трех мест, где арестовывали Баркову (Москва, Калуга Луганск), пришли не только следственные дела, но и литературные приложения к ним (см. подробней в «Обзоре…» В. Панова).
В гулаговском архиве Барковой обнаружилось множество неизвестных стихов и вариантов известных стихотворных произведений. Здесь находятся арестованная проза, дневники, письма и другие материалы, казалось бы, навсегда утраченные. Возвращение архива Барковой как бы подтверждает правоту знаменитого возгласа из романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита»: «Рукописи не горят!»
Конечно, далеко не все, что было создано Барковой в неволе, дошло до нас, но тем не менее полученные материалы позволяют открыть неизвестные стороны жизни и творчества поэтессы, заново переосмыслить, уточнить, что мы знаем весьма приблизительно. Гулаговский архив Барковой дает новые импульсы к научно-критическому осмыслению ее литературного наследия.
2Теперь мы определенней, чем прежде, можем представить духовный облик Анны Александровны Барковой, этой великомученицы русской литературы XX века. Неизвестные стихи, в особенности же дневниковая проза дают возможность заглянуть в глубины внутренней жизни поэтессы. А ведь в сущности этим и определяется значительность лучших произведений А. Барковой. Перед нами особый тип художественного сознания, доминантой которого всегда была Личность, суверенное неповторимое «я», стоящее в оппозиции к внешнему миру. А проявилось это еще в детстве, в Иваново-Вознесенске, где родилась и выросла Анна Баркова, дочь вроде бы ничем не приметных городских мещан.
Она была бронзово-рыжей, курносой
И совсем-совсем некрасивой.
И горели только тугие косы
Закатного солнца отливом.
И глаза туманились ранней думой,
А порой в них лукавство играло,
Безудержно-веселого шума
Она всегда избегала.
И по углам она пряталась дико,
В одиночку смеялась, щурясь,
И тайно стремилась к судьбе великой
И боролась с внутренней бурей[10].
Словно комментируя эти стихи, Анна Александровна пишет в записной книжке 29 ноября 1956 года: «С восьми лет одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество».
Ранняя юность Барковой проходит под знаком ненасытного чтения, страстного желания понять смысл человеческого существования. Круг ее чтения потрясает. Это — Эдгар По, Ибсен, Ницше, Ф. Сологуб и, конечно же, любимейший из писателей — Ф. М. Достоевский. Именно он прежде всего поддерживал и развивал в ней ту внутреннюю бурю, о которой говорится в вышеприведенных стихах, бурю, которая отзовется потом в одном из лучших произведений поэтического сборника «Женщина» — «Душа течет»:
Я каждый миг зарождаюсь, каждый миг умираю,
Вечно не та.
Каждый миг навсегда я себя теряю…
Остановиться бы, встать!
Я впадаю в неведомые тихие реки,
Куда-то теку.
И, быть может, себя не узнаю вовеки,
Не убью тоску.
Я воды в течении своем изменяю,
Куда-то льюсь.
Неужели никогда я себя не узнаю,
Не остановлюсь?[11]
С гимназических лет мир представал перед Барковой в контрастной борьбе Добра и Зла. И грянувшую в России революцию она склонна была видеть под углом резкого столкновения этих начал. Причем в первые годы революции Баркова с присущим ей романтическим максимализмом юности приветствовала победу сатанинских сил над отжившим божьим миром (вот где отозвалось чтение Ницше, его знаменитое «Бог умер!»).
Лирическая героиня сборника «Женщина» взрывает церкви, танцует на кладбище, прославляет несметное человечество будущего. Она — с дьяволом, который несет в себе больший духовно-творческий потенциал, чем лучистый Христос. Но вместе с тем лирическая героиня Барковой чувствует себя преступницей, прокаженной. Что-то подсказывает ей: нынешний ее восторг в конце концов обернется позором. И, действительно, очень скоро, столкнувшись вплотную с теми, кто стоял у руля революции, Баркова поняла: жизнь потекла по опасному для Личности руслу.
Гулаговский архив прямо указывает на время такого прозрения. Это произошло в момент встречи Барковой с «красной» Москвой, куда ее пригласил жить А. В. Луначарский. Уже предварительный приезд в столицу вызвал в поэтессе недобрые предчувствия. В эссе «Обретаемое время» (1954) Баркова так вспоминала свое первое московское чувство 1921 года: «Вот я иду от Ярославского вокзала до Мясницкой. Грохот трамвая, сиротливость. Одиночество и страх. Мясницкую я воспринимаю почему-то темной, необычайно глубокой и холодной, словно заброшенный колодец. Дом с вывеской МПК — старый, кажется, ампирный — порождает особую тоску и ощущение безвыходности, бюрократической силы и равнодушия нового государства. <…> Первое кремлевское чувство. Холод пустого белого-белого зала с большим черным роялем у стены и чувство, вспыхнувшее во мне при звуке чуждого голоса, докатившегося ко мне из-за двери кабинета. „Барский голос!“ — резко и насмешливо отметило это чувство, недоброе, настороженное чувство плебея».
Потом — жизнь в кремлевской квартире Луначарского, где Баркова воочию убедилась, что новыми хозяевами страны движет отнюдь не бескорыстный интерес. В незаконченной поэме «Первая и вторая» (1954) рассказывается о нечаянно подслушанном поэтессой разговоре двух известных государственных деятелей — Луначарского и Богданова. Эти, казалось бы, наиболее неординарные марксисты-революционеры в дни смерти Ленина говорят о нем как о великом диктаторе. Говорят с восторгом, с тайной завистью. Не этот ли разговор заставил Баркову окончательно разочароваться в Октябрьской революции, в большевиках?
Новые архивные материалы, в особенности «арестованный» блокнот со стихами 1931 года, помогают понять, что уход от Луначарского, от официальной литературы — это осознанный шаг Барковой, которая, не желая приспосабливаться к советской системе, выбрала путь неизвестной поэтессы.
Она раньше многих почувствовала наступление периода массового террора, о чем и писала по ночам в том самом блокноте:
Отношусь к литературе сухо,
С ВАППом правоверным не дружу
И поддержку горестному духу
В Анатоле Франсе нахожу.
Боги жаждут… Будем терпеливо
Ждать, пока насытятся они.
Беспощадно топчут ветвь оливы
Красные до крови наши дни.
Предчувствовала она при этом свою гулаговскую судьбу? Безусловно. В том же блокноте есть и такие строки:
Все вижу призрачный и душный,
И длинный коридор.
И ряд винтовок равнодушных,
Направленных в упор…
В конце 1934 года она пройдет по этому коридору, пройдет испытание изуверским следствием. Потом — первый срок, или, как выражалась Баркова, «первое путешествие» в Казахстан, в Карлаг.
Гулаговский архив показывает, что во всех своих «путешествиях» она оставалась верна себе. Более того, может быть, там, за колючей проволокой, ей дышалось легче, чем между лагерными отсидками в Калуге (1940–1947) или в Москве (1956–1957), где Баркова ощущала себя человеком, запертым в бытовую, задавленную тоталитаризмом Россию. В этом плане показательны ее дневниковые записи, письма 1946–1947 годов.
Только что кончилась война, которая потрясла Баркову античеловечностью. История, по ее мнению, вступила в самый страшный период развития. Кончилась эпоха романтического мироощущения. 7 мая 1946 года Баркова записывает в своем дневнике: «Почему для меня с некоторых пор так мертво звучат всякие изъявления верований, всяческие проповеди? Во что верю я сама? Ни во что. Как можно так жить? Не знаю. Живу по самому животному инстинкту самосохранения и из любопытства. Это и называется путешествие на край ночи…»
Баркова зло смеется в дневнике над официальными литературой и критикой, стремящимися доказать недоказуемое, а именно, что прекрасное и есть наша жизнь. Она видит лицемерие русской православной церкви, заигрывавшей с тоталитарным режимом во время войны: «Патриотическую роль церковь, конечно, сыграла. Но, Господи, прости, не оставляет, как диаволово искушение, мысль, что этот патриотизм принес церкви большие выгоды» (Дневник, 7 мая 1946 г.).