Дина Рубина - Школа света
Но доконал меня портрет одного парня на букву «J». Внешность – мне издалека показалось – страшно знакомая, хипповатая такая, неопрятная, с гривой спутанных волос… Я надела очки, подошла ближе: «Jesus». И для тех, вероятно, кому это имя ни о чем не говорит, пояснение буквами помельче: «Сыграл значительную роль в становлении христианства».
Мы еще погуляли немного запутанными тропинками этого дремучего, в каком-то смысле, леса. Ни Моисея, ни пророка Илии, ни родоначальника евреев – праотца Авраама – не отыскалось среди избранного шоу-народа.
– Может, не нашли сносных фотографий… – примирительно заметил Борис. ***Еще до приезда мы намеревались, отчитав лекцию перед славистами, через Гаагу проследовать в Брюгге и там бросить якорь дня на три. Когда-то проездом мы провели несколько часов в этом игрушечном рае, были совершенно очарованы миниатюрными площадями, кукольными домиками Кая и Герды, косматыми битюгами, впряженными в опереточные экипажи, и сейчас жаждали отрешиться от всего в сказочной благодати.
– Отрешиться? – уточнила наша приятельница Лера, та, что, собственно, организовывала мою лекцию. – Да на черта вам в тот же день гнать из Гааги в Брюгге, что за срочность? Путь не такой уж близкий. И в Гааге не догуляете, и устанете, и в Брюгге приедете только к ночи. Заночуйте в Дельфте, это по дороге. Я знаю одну гостиницу шестнадцатого века, с кондитерской на первом этаже, – совершенно волшебную. Говорят, в ней Вермеер писал свою знаменитую «Девушку, читающую письмо у окна». Может, даже это здание и было его домом, они ведь с женой содержали постоялый двор… Там комнаты так и называются: «Питер де Хоох»… «Карел Фабрициус»… «Ян Вермеер»… Я закажу вам номер, ладно? Отрешитесь на все сто! А поутру и тронете в Брюгге, по холодку.
«По холодку» – это верно было замечено. Несмотря на солнечные дни, мартовский холодный ветер нагло обшаривал куртки, трепал заледеневшие уши, вышибал из носа слезу. Я представила себе теплый голландский дом к вечеру, камин, а лучше печку-голландку со старинными изразцами… уютную кондитерскую на нижнем этаже… И мы согласились.
И наутро двинули в Гаагу, зеленый приветливый город, более мягкий, более устойчивый, более округлый, чем Амстердам. Собственно, нашей единственной целью на этот раз был Маурицхейс – королевский дворец с его картинной галереей.
– Кстати, о Дельфте… – говорил Борис, поднимаясь по лестнице на второй этаж королевского дворца. – Где-то здесь должен висеть Вермееровский «Вид Дельфта».
В небольшом зале с полуопущенными шторами на высоких прямоугольных окнах плавал зеленовато-оливковый свет. Он обволакивал глаз, насыщал его, сливался со струящимися от картин золотисто-коричневыми тонами… Великолепные полотна голландских мастеров окружали нас: Герард Терборх, Герард Хаугест… Якоб Ван Рейн-сдаль… Натюрморты… Пейзажи… Интерьеры соборов и церквей…
– Подожди… – сказал Борис, придерживая мои плечи. – Стой так, не оборачивайся. Обрати внимание: все напоено этой излюбленной кирпично-оливковой гаммой малых голландцев. Видишь, вся живопись, весь цветовой арсенал художника зажат между двумя полюсами, заданными определенной гаммой. Немного пурпура, немного густой зелени, но в основном – это устрично-приглушенное спокойствие тона, устойчивая бюргерская жизнь цвета… А теперь смотри! – и он с силой развернул меня за плечи в ту сторону, куда распахивались двери в анфиладу нескольких залов, и со стены последнего шло безудержное сияние. Я даже не сразу поняла, что это и есть – картина. Мне почудилось – это вид в окне: в синем просторе тяжело шевелились облака – над шпилями церквей, над багряной черепицей крыш, над башнями, лодками, мостами, над колыханием бликов в воде, над желтой песчаной косой на переднем плане.
– Что это? – спросила я ошеломленно. Как будто вдруг очистилось зрение, будто содрали темные шторы с окна или сняли катаракту, что затушевывала мир тенями, и мы взглянули вокруг ясным, полноцветным, без затемненной оптики взглядом. Картина была навечно установившимся бытием. – Какое все… другое!
– Да! – сказал он торжествующим тоном, будто сам только что отложил кисть и отошел от мольберта, чтобы взглянуть на холст с нужного расстояния.
– Это Вермеер.
Мы медленно пошли туда, где продолжалась, длилась на полотне жизнь, более реальная, более наполненная просторным дыханием вечности, чем пейзаж сегодняшней Гааги за окнами дворца. И пока шли, Борис говорил о том, как четко художник разрабатывает фактуру: рыхло написанные облака, вода, дома; о точно найденном соотношении затемненных и освещенных частей, о пуантелистической – задолго до пуантелистов! – технике, которая создает некоторую вибрацию атмосферы и отражений в воде.
– …Все взвешено, рассчитано, найдены заполнения пустот, – бормотал он почти влюбленно, то приближая лицо к самому холсту, так что в явной тревоге привставала со стула старушка в дверях зала, то отпрянув назад, словно собирался бежать отсюда без оглядки… – Видишь, суть его искусства в математически точных соотношениях тональных масс, цветов, светотеней. Собственно, всю эту «материальность, вещественность» мира мы видим и у других голландцев, но тайна мастерства Вермеера в том, что, несмотря на точную, фотографическую передачу действительности, он заставляет нас не просто смотреть на это, а переживать состояние медитации. Поэтому его живопись – ошеломляет.
Я не вслушивалась, я вообще быстро устаю от наукообразности… Просто стояла и смотрела на освещенную солнцем колокольню Ньиве Керк и на ослепительный ряд черепичных крыш за ней, над которыми сейчас, сию минуту, всегда громоздились пузатые, самодовольные бюргерские облака.– Слушай, а почему, собственно, его живопись настолько отличается от других голландцев? Откуда он взялся такой… неожиданный? – спросила я. Мы уже сидели над озером за королевским дворцом. Солнечная пелена пара поднималась от поверхности воды. Две уточки-чонки, черные, с белыми кепками, сигали туда-сюда. Одна все купалась, прихорашивалась; другая, – а может, другой? – без устали трудился: глубоко нырял, потешно выставив зад, выныривал с какой-нибудь тряпкой, щепочкой, ветошью… оттаскивал это в клюве куда-то к своему тайнику и вновь выплывал на охоту…
– Он ведь, кажется, и родился в Дельфте, и прожил там жизнь…?
– Родился, прожил жизнь, торговал картинами… Наверное, и шелком торговал, как отец… вполне был трезвым человеком, коммерсантом. Очень мало картин написал – десятка три-четыре… Но в Дельфте его почитали, выбирали в правление гильдии святого Луки… Просто в середине XVII века в Дельфте появился Фабрициус, вероятно, искал заказов при дворе принца Оранского – он ведь и настенной живописью занимался.
– А разве Фабрициус в те годы не был учеником Рембрандта?
– Был, одним из лучших. И отлично ему подражал… И вдруг взбунтовался. Причем так, что уехал из Амстердама и до самой смерти с учителем не общался.
– А в чем была причина ссоры?
– Дело не в ссоре… Он восстал против палитры Рембрандта. Против темной, охристой, тяжелой палитры… против глубокой рембрандтовской тени… Приехал в Дельфт и создал свою школу, которую можно бы назвать «Школой света». Так вот, считается, что Вермеер был учеником Фабрициуса, возможно, потому, что и тот и другой проявляли интерес к оптическим эффектам и перспективе. Кстати, тот же «Вид Дельфта» выстроен Вермеером как фриз. Ты обратила внимание? – он «сдвинул» здания, мосты, башни, лодки – в один ряд. Вероятно, пользовался камерой-обскурой… Словом, и Фабрициус, и Вермеер работали с широкоугольными линзами и выпуклыми зеркалами. У Фабрициуса есть свой «Вид Дельфта с лавкой музыкальных инструментов». Там он намеренно создает эффект оптического искажения, для большей выразительности. В семнадцатом-то веке! Представляешь? Впечатление странное, смещенное, фантастическое… Как будто эта церковь, Ньиве Керк, ему привиделась… Сидит себе такой господин в широкополой шляпе, мало похожий на лавочника, тут же и лютня, и виолончель… И такое странное у господина лицо, словно он размышляет – а не послать ли всю эту жизнь к такой-то матери, да не повеситься ли мне, не отходя от лавки… А вдали, за переплетением каналов, – смещенная, будто сплюснутая Ньиве Керк со своей иллюзорной колокольней. И шпиль гаснет в облаке такого жемчужного сияния…
– И… он прожил в Дельфте до конца жизни?
– До конца-то было рукой подать. – Борис усмехнулся. – Он погиб буквально через несколько лет при взрыве порохового склада. Половина Дельфта взлетела на воздух…
– …О, Господи… представляю этот салют… – пробормотала я. – Вершина пути, ослепительная вспышка… Последний экзамен в Школе света…
…Белый лоскут одинокой чайки пронесся над озером, плеснул в воздухе и скрылся за башенками на высоченном скате черепичной крыши Маурицхерса.