Джей Дайс - Вашингтонская история
Книга Дайса заканчивается тем, что полицейские ищейки, схватившие Фейс в Нью-Йорке, доставляют ее на «Остров слез», где она ждет решения своей судьбы. Но писатель верит, что реакция не восторжествовала навечно. Последнее слово останется не за полицейскими. Устами Чэндлера автор восклицает: «Не думай что мы будем сидеть сложа руки. Нет, не будем! Мы обратимся к общественному мнению. И народ будет за нас. Они забыли о народе».
Эта вера в народ, в победу прогрессивных сил Америки и придает роману Джея Дайса ту силу и общественное звучание, которые делают его заметным явлением в американской литературе последних лет.
Валентин Зорин.ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
С утра над городом нависла влажная духота, от вчерашней терпкой свежести в воздухе не осталось и следа. Весна кончилась так же внезапно, как и наступила. Сразу поблекли цветущие вишни у Тайдал-Бэйсин, магнолии возле Белого дома медленно роняли на землю белые лепестки, розы в Думбартон-Окс привяли от зноя, становившегося все нестерпимее. И только жимолость, прильнувшая к старинным кирпичным стенам Джорджтауна, пахла, как всегда, сладко и одуряюще.
Фейс ощущала тупую ломоту в висках и странную подавленность — очевидно, сказывалась погода. Даже свежая малина и кукурузные хлопья, горкой лежавшие на блюде, которое принесла из кухни Донни, не пробудили в ней никакого интереса.
— Уж не захворали ли вы, миссис Вэнс? — встревожилась Донни. — В лице у вас ни кровинки!
— Нет, я здорова, — сказала Фейс. — Плохо спала, вот и все. Невозможная духота! Не знаю, кто это придумал выстроить столицу в таком месте! — Фейс умолкла, лениво вертя в пальцах ложку с малиной. У нее был низкий приятный голос, в котором сейчас слышалась задумчивая грусть. — И потом я видела дурной сон…
Тэчер еще спал — вчера опять где-то пьянствовал до поздней ночи, — а Джини, как всегда, в самый последний момент понадобилось на горшочек, и никто не мешал Фейс перебирать в памяти все подробности своего сна.
Ей снилось, что ее окружает туманная мгла; день это был или ночь — она не знала. Она изо всех сил бежала по аллее Мэлла, спасаясь от каких-то преследователей, которых она не видела и не слышала. Казалось, легкие ее не выдержат и разорвутся. «Только бы добежать до Монумента[1], только бы добежать, — думала она во сне, — и я спасена!» И вот уже до обелиска несколько шагов, и Фейс готова закричать от радости, но тут Монумент заколебался, задрожал, как отражение в воде, и превратился в чудовищную, гигантскую фигуру куклуксклановца с пронзительными, налитыми кровью глазами, сверкавшими сквозь прорези капюшона. И вдруг огромные руки схватили ее и стали душить.
Фейс проснулась вся в поту, и тотчас ее бросило в озноб, она оцепенела от страха и не могла даже крикнуть. Но тут до ее сознания дошло, что Тэчер, прижавшись к ней, шарит рукой по ее груди. Значит, он, против обыкновения, очнулся среди ночи и приплелся к ней в кровать из гостиной, где заснул с вечера на диване. Фейс с отвращением оттолкнула мужа и отодвинулась к самому краю кровати.
— Вот чертовка! — пробормотал Тэчер, хватая руками воздух. От него несло винным перегаром, и этот запах вызвал у нее тошноту. Но она не убежала из спальни, потому что Тэчер вскоре затих, и тогда она тоже заснула.
«Хоть бы он не проснулся, пока я не уйду на работу», — думала сейчас Фейс. Тогда не придется выслушивать униженные мольбы о прощении, покаянные слова и привычное самобичевание и чувствовать, как все больше и больше иссякает в ней жалость к мужу. Разумеется, самоунижение не помешает Тэчеру попрекать ее тем, что она не бросает службу, что воспитанием Джини занимается только нянька да детский сад, и колоть намеками на предполагаемую связь с ее начальником, мистером Каннингемом. Ей никогда не удавалось логически опровергнуть сложные умозаключения Тэчера. Его упрямое нежелание считаться с фактами доводило ее до бешенства. И в конце концов она душевно устала от ощущения безвыходности, невозможности что-либо изменить в их отношениях. Жизнь с Тэчером измотала ее нервы гораздо больше, чем жизнь без него во время войны. Прежняя радость от того, что они вместе, сменилась постоянной тяжестью на сердце — словно от предчувствия какой-то беды.
Фейс спохватилась, что все еще рассеянно ковыряет ложкой малину и не съела ни одной ягоды. «Что это со мной, даже есть не могу!» — подумала она, положив ложку.
Сейчас ее задумчивые глаза под густыми ресницами казались совсем темными, хотя при определенном освещении они отливали опаловым блеском, как спелая слива на солнце. Цвет ее глаз поражал еще и потому, что был совершенно необычен для блондинки. Веки были полуопущены, как всегда, когда она бывала поглощена своими мыслями. У нее были четко очерченные, довольно густые брови с неправильным изгибом — казалось, они наведены кистью, которая у висков скользнула вниз. Когда она бывала оживлена, глаза ее расширялись и сияли теплым светом. Иногда они искрились от внутреннего возбуждения, словно она еле сдерживала переполнявшие ее жизнерадостность и веселье. И люди часто завязывали с ней разговор только ради того, чтобы видеть эти живые искорки в ее глазах.
С первого взгляда лицо Фейс с чуть выступающими скулами и мягкими линиями казалось классически правильным. Но стоило присмотреться внимательнее, и оказывалось, что нос у нее дерзкий и немного вздернутый, рот довольно крупный, а четко очерченные губы чуть-чуть толстоваты. Лицо ее было удивительно женственно и вместе с тем энергично. На работе она держалась подтянуто и очень деловито, но без тени высокомерного холодка; а когда она освобождалась от напряжения, в ней чувствовалась внутренняя сила, неосознанная страстность и способность к самозабвению.
Ровный загар ярко-бронзового оттенка очень шел к ее волосам цвета спелой гречихи. Она любила полежать на солнце, лениво подставляя палящим лучам свое складное, узкое в кости тело. Волосы, доходившие ей до плеч, она гладко зачесывала назад и повязывала вокруг головы черную ленточку. Сейчас, в двадцать шесть лет, она обращала на себя внимание мужчин чаще, чем в юности. И зная, что ее нельзя назвать красавицей, Фейс откровенно признавалась себе, что это внимание доставляет ей немалое удовольствие. Искреннее и нескрываемое восхищение Тэчера в начале их любви радовало ее и придавало уверенность в себе.
После родов Фейс пополнела, и девичья угловатость окончательно уступила место мягкой женственности, которая так к ней шла. И чем больше заглядывались на нее мужчины, тем ревнивее становился Тэчер. Он вызывающе грубил каждому, кто позволял себе хоть малейшую любезность по отношению к его жене.
Как-то вечером, когда они танцевали на летней террасе ресторана, где горели разноцветные лампочки, а над столиками колыхались яркие зонты, Тэчер полез в драку. Вечер, обещавший столько радости, превратился в кошмар, и, вспоминая о нем, Фейс до сих пор вздрагивала от стыда.
Потом Тэчер изобрел способ мстить ей за то, что она становилась все более привлекательной для других. Она кормила Джини, а Тэчер издевался над ее пополневшей грудью. В конце концов Фейс стала стесняться своей груди, хотя не признавалась в этом ни мужу, ни кому-либо другому. Иронически усмехаясь, Тэчер уверял, что она похожа на красотку с рекламы «Как я увеличила свой бюст». Фейс воображала, что ее фигура навсегда испорчена и это всем бросается в глаза. В такие минуты она ненавидела Тэчера и втайне — о, совсем втайне! — злилась на Джини за долгие месяцы кормления. Однако эта злость бывала обычно своего рода очищением — после таких приступов Фейс еще сильнее привязывалась к ребенку. Полнота давно уже прошла, но Фейс, часто сама того не замечая, передвигала повыше на плечи бретельки лифчика.
И сейчас она сделала то же самое, словно чувствуя себя неловко в трикотажной кофточке с треугольным вырезом, которую выбрала потому, что она была свободна в груди. Фейс подтянула бретельку быстрым движением, обнаружившим проворство и ловкость ее руки, — руки более крупной и с более отчетливыми венами, чем можно было ожидать при ее сложении. Казалось, рука ее, независимо от всего прочего, наделена особой даровитостью и даже одухотворенностью — так точны и осмысленны были ее движения. На ней сказалась трудовая жизнь — эти пальцы много лет стучали по клавишам машинки и, стенографируя, держали карандаш. Однако она отличалась грациозной плавностью — такая рука могла бы принадлежать либо фабричной работнице, привыкшей к точным движениям, либо пианистке. Но чувствовалось, что эта рука умеет погладить по голове ребенка, успокоить и приласкать.
В комнату снова вошла Донни, и Фейс, подняв глаза, со вздохом вернулась к действительности.
Донни поставила на стол тарелку с яичницей и кофейник.