Кэтрин Портер - Корабль дураков
На противоположном от Глокена конце иерархического спектра находится капитан парохода Тиле — один из тех божков местного масштаба, чей начальственный гнет ложится нестерпимым и не только психологическим бременем на впечатлительные души. Преисполненное важности луноподобное лицо Тиле, его привычка цедить полушепотом слова в стремлении придать самым банальным высказываниям статус неземного откровения, другие аналогичные черточки создают в совокупности образ мелкого тирана, которого, как пишет Портер, «постоянные усилия поддержать свой престиж сделали раздражительным и даже злобным». Вечно угрюмый и насупленный, поразительно похожий по удачному сравнению на разобиженного попугая, он встречает презрительным взглядом тех, кто пытается установить с этим надутым ничтожеством взаимоуважительные отношения. Безраздельная власть, безусловно четкое разделение по кастам и строгое распределение всех преимуществ по рангам — такова программа капитана Тиле, списанная с живой действительности 30-40-х годов и без каких-либо существенных корректив сохраняющаяся и поныне в реальной практике авторитарных режимов.
Ничто в открытой схватке не является столь враждебным и столь чуждым повадкам ограниченного бюрократа, как искусство и культура. Художницу Дженни Браун Портер наделила изысканно артистической способностью интуитивно распознавать настрой чужих чувств и безотчетно сразу же соизмерять его с собственным душевным ладом. У этой изощренной восприимчивости есть, однако, и оборотная сторона — постоянный «ветер бесплодных грез наяву, горький безмолвный разговор с собой, который без конца вгрызается в мозг». Самоистязательные размышления Дженни об искусстве и собственном творчестве не имеют, похоже, четких контуров и рационального смысла, но продолжающийся на протяжении всего путешествия внутренний спор обостряет чувствительность молодой женщины и не позволяет ей — в отличие от многих других пассажиров привилегированной верхней палубы — погрузиться в состояние нравственной апатии и спасительного благодушия.
Тема трудной любви, которая вновь и вновь вторгается в сознание героини, самым непосредственным образом вырастает из более ранних произведений К. Э. Портер, в своем большинстве знакомых нашему читателю. Слова Дженни Браун о несвободе и тяготах, сопутствующих любовному союзу двух требовательных и крайне эмоциональных людей, о диалектике притяжения и отталкивания, разрешающейся почти неизбежным крахом, словно продолжают внутренний монолог героини новеллы «Кража», написанной еще в 20-е годы и ставшей с тех пор хрестоматийной. Жизненный итог обыкновенного, ничем особым не облагодетельствованного судьбой человека обычно складывается из потерь, из «краж» у самого себя, совершаемых почти автоматически, незаметно. И вот приходит пора подсчитывать утраты: «…вещи, которые она сама потеряла или разбила… слова, которых она ждала и так и не услышала, и те слова, что она хотела сказать в ответ… долгая терпеливая мука, когда отмирает дружба, и темное, необъяснимое умирание любви — все, что она имела и чего ей не досталось…»
Неуспокоенность особо близкой автору героини Дженни Браун — ключ к уяснению важного компонента идейно-философской системы романа. Надежда на то, что весь мир может существовать упорядочение и целеустремленно, подчиняясь какой-то определенной религиозной, социально-экономической либо политической доктрине, полностью иллюзорна, полагает Портер. Движение человечества к совершенству (если мы вообще принимаем подобное допущение), по-видимому, только и возможно в рамках многообразнейшего сочетания культур, обычаев, верований. Попытки управлять этим процессом, опираясь на силу и хитроумную организацию, основаны на заблуждении. Другое дело — усилием воображения и мысли постараться войти в этот поток, изучить его многоструйность, сопоставить и сблизить различные правила навигации в его водах.
Не только от Себастьяна Бранта, но и от других упрямых мыслителей-рационалистов, вплоть до «кукловода» У. Теккерея, Портер восприняла уверенность в своем верховном праве взирать на поступки своих героев, пребывая под знаком вечности. Эту позицию, впрочем, не нужно смешивать, следуя некоторым критикам романа, с безразличием к отдельно взятой личности. Известная абстрагированность общей схемы постоянно ставится под вопрос, а то и «перекрывается» в «Корабле дураков» обостренной чуткостью гуманистического подхода. Писательница внимательна и к вечно гонимому еврею-фабриканту Левенталю, и к неосторожному в словах и поступках запойному пьянице адвокату Баумгартнеру, и к судовому врачу Шуману, на которого возложена обязанность заботиться о здоровье других, хотя сам он одной ногой уже стоит на краю могилы.
Естество почти каждого из наиболее заметных персонажей книги соткано из противоречий, как проникающих в глубь психики, так и отражающихся на социально-идеологическом «профиле» данного образа. Известная своим покровительством революционерам кубинская аристократка привыкла помыкать безропотными, принадлежащими к низшему классу слугами, да и вообще отнюдь не безупречна в нравственном измерении. С другой стороны, бурбон и невежда Уильям Дэнни оказывается чуть ли не единственным на корабле, кто проявляет непритворный, лишенный вымученной снисходительности интерес к несчастному изгою Левенталю.
Обилие и разнообразие действующих лиц позволяет автору постоянно менять ракурс изображения, переходя от сатирических зарисовок к метафизическим раздумьям, а затем опять обращаясь к нравоописательным сценам. Мозаичность текста, складывающегося из отдельных фрагментов, сродни поэтике киносценария, но когда в конце 60-х годов американский режиссер Стенли Крамер взялся за экранизацию романа, он предпочел вычленить из обширного полотна важнейшую идейно-композиционную линию. Ее можно определить как решительное осуждение философии исключительности, любых претензий на превосходство, которые в случае с идеологией немецкого национал-социализма зиждились прежде всего на расовых, и в частности на антисемитских, предрассудках.
Острый конфликт между Левенталем и издателем модного журнала Рибером, а также изгнание из-за стола «чистокровных арийцев» женатого на еврейке Фрейтага стягивают в тугой узел различные аспекты так называемого «еврейского вопроса». Патологическая нетерпимость профашиста Рибера находит мало поддержки в кают-компании «Веры», и вряд ли кто еще, кроме Лиззи Шпекенкикер, стал бы внимать его разглагольствованиям насчет желательности уничтожения всех «неполноценных» — не только «неарийцев» или социально чуждых элементов, но и физически недоразвитых младенцев, стариков, полукровок, короче, каждого, кто по тем или иным причинам не устраивает «правительствующую элиту». Неспешный анализ обсуждаемой проблемы профессором Гуттеном претендует на непредвзятую объективность, однако и в его речах сразу же обнаруживается попытка приписать определенной национальности далеко не специфические, распространенные где угодно черты нравственной нечистоплотности. Следуя этой искривленной логике, подчиняющей себе даже, казалось бы, высокообразованных людей, под «еврейством как состоянием ума» нередко понимают склонность к необязательности, к мелкому коварству и расчетливости, дешевое фанфаронство и въевшееся во все поры души двуличие.
Защита достоинства еврейского народа номинально доверена в романе Левенталю и Фрейтагу, но парадоксальность ситуации такова, что, исходя от них, самые резонные доводы способны вдруг обернуться своей противоположностью. Оттолкнув от себя естественного союзника, Левенталь демонстрирует узколобость и душевную скудость — те самые черты характера, на которые с особым злорадством указывали евреям их критики. Что касается Фрейтага, то, предвидя все козни антисемитизма, он невольно потворствует человеконенавистническим предрассудкам и сам становится их выразителем. «Кровь наших детей, — мысленно взывает он к своей жене, — будет такой же чистой, как моя, в их немецких жилах она очистится от той порчи, которая таится в твоей крови…»
Опровержение расистской идеологии — задача непростая, и поэтому ее психологические корни являются предметом особого внимания со стороны автора книги. Среди тех, на кого опирается рвущийся к власти тоталитаризм, не только горластые агитаторы и забронзовевшие бонзы, но и огромная масса «людей с улицы», подобных маленькой фрау Шмитт, которая при случае не прочь пролить слезу и посочувствовать бедствиям человечества. Националистический угар заставляет миллионы таких, как она, забыть о реальной жизни, полной обид и унижений, и вместо этого отдаться наркотическому ощущению «кровного родства с великой и славной расой». «Пусть сама она лишь мельчайшая, ничтожная среди всех — но сколько у нее преимуществ!» — размышляет чувствительная фрау, будучи, конечно же, не в состоянии распознать всю фальшь причащения к завлекательным абстракциям, в изобилии выдвигавшимся XX веком, но почти неизменно заводившим в тупик своих восторженных адептов.