Нина Хеймец - Клуб любителей диафильмов
Двадцать лет назад я уехала из города, в котором родилась. В этих широтах совсем другие цвета — очень яркие, даже когда небо покрыто облаками. Дедушке бы здесь понравилось. Я часто думаю о нем. Я привезла с собой несколько его калейдоскопов. Иногда я смотрю в них и пытаюсь угадать истории тех дней, когда они были сделаны. Я вижу лишь узоры из переливающихся
фрагментов. Еще, мне бы очень хотелось выяснить, что было в том последнем дне — в том, где три четверти синего. Но, я знаю, встреча не обещана.
Вечерами я выхожу на балкон и смотрю на освещенный огнями город. Если бы сделать про него калейдоскоп, он был бы на четверть золотым, на четверть серебряным, на четверть черным. На четверть он был бы прозрачным, чтобы вместить все лица — родные и те, которые уже никто не помнит. Можно было бы смотреть в него, пока хватит дыхания.
Письмо оставил в морозильнике. Подумал: «Если и есть нечто постоянное, так это — там. Одна и та же температура, круглый год, и все процессы при ней замирают. Могут, конечно, электричество отключить, но в здании, все же, генераторы, а потом, глядишь, и починят. Незначительное колебание по сравнению с тем, что происходит — вокруг, везде, со всем»
Там оно и будет, пока не найдется. В квартире бы оно точно затерялось — перебор поверхностей. Слишком много шкафов, ящичков, коробок, щелей, стопок. Добавим к этому сквозняки — врываются в окна, меняют вещи местами, а могут и забрать с собой. Вынесет этот жалкий листок на улицу, а там вода, конечно — дождь либо был, либо будет. Где бы листок ни упал, он окажется между двумя дождями, и все. Ведь, дело даже не в самих молекулах, а в связях между ними, и вот сухое и плоское становится влажным и объемным, а потом исчезает. И только чернила — просачиваются в землю, смешиваются с водой, а вода, как известно, все помнит.
Открыл дверцу — завернутый в белую магазинную бумагу сом, и полиэтиленовый пакет, нарядный такой,
пестрый, а в нем — килограмм замороженных горошин. «Один умер, другие — не родились». Положил листок между ними. Несколько секунд не выпускал его из пальцев, но холод немедленно дал о себе знать — сводил суставы, выталкивал руку, уходи уже, уходи. Ушел.
* * *Договором это не предусматривалось, но в квартире обнаружился старый холодильник — в рабочем состоянии, даже в сеть включен. Считай, повезло — с деньгами у меня сейчас не очень. Открываю я, значит, морозильник, и — что за фигня. Лежит пакет с горохом — ну, это ладно. А рядом — рыбина. На первый взгляд, вроде, ничего особенного. А потом пригляделся — она вся в буквах, вся исписана от головы до хвоста. Я зачем‑то закрыл дверцу, потом снова открыл — будто надеялся, что мне показалось. Не показалось. Я стоял и думал: «Что предпринять в этом случае?», словно в отношении мороженой рыбы вообще задаются таким вопросом. Потом я вытащил ее — холод обжигал руки; положил на кухонный стол. Почерк оказался почти детским, крупным, но видно было, что писал не ребенок. Я сел на стул, попытался вчитаться, «…особенно вечером, когда луна оказывается в созвездии Тельца… и ремонт на лестнице…». Думаю: «Что‑то не вяжется тут». Пошел за увеличительным стеклом, долго его искал — коробки еще не распакованы; нашел, вернулся. То, что я поначалу принял за чешую, оказалось обрывками бумаги. Бумага, причем, была двух типов — белая, упаковочная и тонкая, со следами тетрадной разметки, на ней‑то все и было написано. «О’кей, — думаю, — так что там с лестницей?». Смотрю — а строчки‑то уже и нет. То есть, луна с тельцом на месте, но дальше речь про какого‑то типа, у которого «столько шляп, сколько существует настроений, и он каждую неделю перекладывает их в шкафу». Я снова взялся за увеличительное стекло и, кажется, понял, что произошло. В комнате было тепло, все‑таки июнь месяц. Рыба, пока на столе лежала, подтаяла, вот бумажки на ней и сместились. В этом, наверное, и было дело. Район не ахти, проводка старая, перебои с электричеством гарантированы. В здании, правда, есть генераторы — с лучших, что называется, времен, но в каком они состоянии — большой вопрос. Вот морозильник и оттаивал, а потом опять замораживался, и так много раз подряд. Собственно, никто не знает, сколько это продолжалось — в агентстве проговорились, что квартира уже давно стоит пустая. Разгадал загадку, и словно на душе легче стало. Вернул рыбину в морозильник и пошел разбирать вещи. Спать лег поздно, но все никак не мог заснуть. Ворочался с боку на бок. Думал: «Что же там, изначально, написано было? И кто писал? И почему чернила не расплылись? Наверное, водостойкие». Не выдержал, встал, пошел на кухню. Достал рыбу: «всегда пустота… не менее килограмма крыжовника». Помню, мне захотелось швырнуть эту рыбину об стенку. Но я положил ее на место, вернулся в кровать и заснул.
Так повторялось каждый вечер. Я приходил с работы, зажигал настольную лампу, клал под нее рыбу, вчитывался. «…взгляд не может проникнуть… лучшее время суток… [зачеркнуто]», «…придется это узнать… смотрю в зеркало как обычно… не более четырех игроков». Я отодвигался от стола, вставал, шел на балкон — там мне лучше думалось. Мой этаж — одиннадцатый, почти полгорода видно, гирлянды фонарей, огни на высотках. Однажды я поймал себя на том, что всматриваюсь в прохожих, там, далеко внизу, словно ожидаю узнать в одном из них — автора доставшегося мне текста. Я обратил внимание на то, что смотрю, главным образом, на людей, удаляющихся от меня, смотрю им в спину, будто тот человек — обязательно уходит, «…и водопады… пойдем в тир…увеличить до десяти».
* 1 1
Однажды, вернувшись с балкона в комнату, я заметил, что строчка, которую я прочитал несколько минут назад, исчезла — вместо нее была белая бумага. Рыбина лежала на столе, проступившая на бумаге изморозь начала подтаивать. Если бы рыба была живой, я отпустил бы ее в реку. Но это была давно замерзшая рыба с ввалившимися глазами. Я достал из ящика нож. Я не сразу решился, но потом — разрезал рыбу на кусочки, вместе с бумагой. Потом я захватил из морозильника пакет с горохом и пошел на балкон. Там стоял оставшийся от прежних жильцов деревянный столик. Я положил куски рыбы на потемневшую от сырости столешницу, и горох из пакета — высыпал туда же. Все произошло, как я и рассчитывал, даже лучше и быстрее. К кормушке стали слетаться птицы — будто поджидали. Одна, две, потом я насчитал десять и сбился со счета — над домом кружила целая стая. Вернее, стаи. Птицы были разными. Вороны, голуби, но были и такие, каких я здесь прежде не видел. Балкон будто накрыло рябым облаком, я отступил в комнату. Через несколько секунд птицы разлетелись, кормушка была пуста. А потом пошел дождь.
НЛО
Когда мне было четыре года, мы с папой видели летающую тарелку. Мы возвращались с прогулки в парке. В парке была карусель с разноцветными лошадками и автодром. Там было много дорожек; папа знал, где нужно сворачивать. Мы шли домой обедать, было воскресенье. Я подводил носки ботинок под опавшие листья. Листья смешно шуршали. Папа вел меня за руку. Мы вышли из парка и шли через пустырь. Я видел за пустырем наш дом. Вдруг папа остановился. Я почувствовал, что его ладонь стала мокрой. Я попытался высвободить руку, но папа не двигался и не отпускал меня. Я поднял голову, чтобы посмотреть на папу, и тоже это увидел. Над нашим домом висело что‑то огромное, похожее на самолет без крыльев. Оно было матовым, гладким и не светилось на солнце. Я заметил в нем маленькие окошки. Они были темно — серыми. Вокруг было очень тихо. Окна нашего дома отражали солнечный свет, а стены повторяли цвет самолета без крыльев. Наше окно тоже отражало солнечный свет. Мамы в окне не было. Я услышал, как папа шепчет: «летающая тарелка, неужели…». Папа притянул меня к себе и обхватил за плечи. Предмет висел над домом, а потом вдруг метнулся куда‑то в сторону, по дуге, за папу, и исчез. На первом этаже залаяла собака. Мимо нас проехал автомобиль.
Мы вошли в подъезд, и я заплакал. Папа сказал, что я очень устал.
Когда я проснулся, было уже темно. Мама с папой сидели в большой комнате. Я слышал звук их голосов. Они о чем‑то спорили. Я пришел к ним, мама дала мне попить. Я сказал маме: «мы видели летающую тарелку». Мама ответила, что тарелка мне приснилась. А папа сказал, что мне не надо бы ложиться спать так поздно. Восемь часов — самое подходящее время.
На следующее утро я попытался нарисовать летающую тарелку. У меня получились два пятна. Пятно поменьше, оранжевое, было нашим домом. Большое голубое пятно — тарелкой. Окна у меня не получились. Папа спросил, что я нарисовал; я сказал: «летающую тарелку». Папа ничего не ответил и вышел из комнаты, а мама сказала, что летающих тарелок не бывает, но у меня получилось очень красивое сочетание цветов.
Через три года я стал ходить на кружок рисования. Учительница сказала папе и маме, что у меня способности. Я любил рисовать наш дом, парк и карусель с лошадками. Рисовать лошадок было сложно, но постепенно я научился. Я тренировался рисовать их очень маленькими, все меньше и меньше. Я мог всё. Я был уверен, что, если захочу, смогу уместить в рисунке тысячу лошадок или даже миллион. Потом я подумал, что к лошадкам можно прибавить и других зверей — тигров, слонов, жирафов, медведей. Мама и папа развешивали мои рисунки на стенах у меня в комнате.