Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Есть мысли — ходят по векам,
как потаскушки — по рукам
Забавы Божьего глумления —
не боль и тяжесть испытаний,
а жуткий вид осуществления
иллюзий наших и мечтаний.
Крайне просто природа сама
разбирается в нашей типичности:
чем у личности больше ума,
тем печальней судьба этой личности.
Прекрасен мир, судьба права,
полна блаженства жизнь земная,
и все на свете трын-трава,
когда проходит боль зубная.
Наш ум и дух имеют свойство
цвести, как майская природа,
пока жирок самодовольства
их не лишает кислорода.
Стихий — четыре: воду, воздух,
огонь и землю чтили греки,
но оказалась самой грозной
стихия крови в человеке.
Пускай оспорят как угодно
и пригвоздят ученой фразой,
но я уверен: зло — бесплодно,
а размножается — заразой.
Мне совсем в истории не странны
орды разрушителей лихих:
варвары захватывают страны,
скапливаясь тихо внутри них.
Я не люблю любую власть,
мы с каждой не в ладу,
но я, покуда есть что класть,
на каждую кладу.
Навряд ли может быть улучшен
сей мир за даже долгий срок,
а я в борьбе плохого с худшим
уже, по счастью, не игрок.
Бездарность — отнюдь не болото,
в ней тайная есть устремленность,
она выбирает кого-то
и мстит за свою обделенность.
Светится душевное величие
в миг, когда гримасой и смешком
личность проявляет безразличие
к выгоде с заведомым душком.
Когда б не запахи и краски,
когда б не звук виолончели,
когда б не бабушкины сказки —
давно бы мы осволочели.
В зыбком облаке марева мутного
суетливо катящихся дней
то, что вечно, слабее минутного
и его различить тяжелей.
Так жаждем веры мы, что благо —
любая искра в поле мглистом,
и тяжела душе отвага
оставить разум атеистом.
Готовность жить умом чужим
и поступать по чьей-то воле —
одна из дьявольских пружин
в устройствах гибели и боли.
Мы так то ранимы, то ломки,
что горестно думаю я:
душа не чужая — потемки,
потемки — родная своя.
До мудрых мыслей домолчаться,
чтоб восхитилась мной эпоха,
всегда мешают домочадцы
или зашедший выпивоха.
В воздухе клубится,
словно в чаше,
дух былых эпох, и поневоле
впитывают с детства души наши
это излучающее поле.
Все трое — Бог, эпоха, случай —
играют в карты — не иначе,
и то висят над нами тучей,
то сыпят блестками удачи.
У нас полно разумных доводов,
из фактов яркий винегрет,
и много чисто личных поводов,
чтобы в любой поверить бред.
Опиум вдыхает наркоман,
водкой душу пьяница полощет,
я приемлю с радостью обман,
если от него светлей и проще.
В нашем человеческом семействе,
в нашей беспорядочной игре
гений проявляется в злодействе
ярче и полнее, чем в добре.
Тяжко жить нам как раз потому,
что возводим глаза к небесам,
а помочь может Бог лишь тому,
кто способен помочь себе сам.
Когда повсюду страх витает
и нрав у времени жесток,
со слабых душ легко слетает
культуры фиговый листок.
Вряд ли в нашем разуме на дне —
мыслей прихотливые изыски,
там, боюсь я, плавают в вине
книжные окурки и огрызки.
Рассекая житейское море,
тратить силы не стоит напрасно;
если вовсе не думать, то вскоре
все на свете становится ясно.
Быть может, потому душевно чист
и линию судьбы своей нашел,
что я высокой пробы эгоист —
мне плохо, где вокруг нехорошо.
Не зря про это спорят бесконечно:
послушная небесному напутствию,
душа — это витающее нечто,
заметное нам только по отсутствию.
Любое сокрушительное иго
кончается, позора не минуя,
подпоркой, где возносится квадрига,
ничейную победу знаменуя.
Не только из дерева, камня, гвоздей
тюремные сложены своды —
сперва их возводят из чистых идей
о сути и смысле свободы.
Те, кто обивает нам пороги,
те, кто зря стучится в наши двери, —
выяснится позже, что пророки,
первые по вере в новой эре.
Всегда в июле неспроста
меня мыслишка эта точит:
вот летний день длиннее стал,
вот жизнь моя на год короче.
Забавная подробность мне видна,
которую отметил бы я плюсом:
в делах земных и Бог, и Сатана
отменным обладают оба вкусом.
Куда чуть зорче ни взгляни —
везде следы вселенской порчи;
чем мысли глубже, тем они
темнее, тягостней и горче.
Много еще черного на свете
выползет чумой из-под обломков:
прах и пепел нашего столетия
радиоактивен для потомков.
Я разумом не слишком одарен,
однако же теперь, на склоне дней,
я опытом житейским умудрен.
Отнюдь не став от этого умней.
Умом нисколько не убогие,
но молят Бога люди многие,
трепя губами Божье имя,
как сосунки — коровье вымя.
Прости мне, Боже, мой цинизм,
но я закон постиг природный:
каков народный организм,
таков, увы, и дух народный.
В морали, это знает каждый,
нужна лишь первая оплошка;
нельзя терять невинность дважды
или беременеть немножко.
В любом из нас
витает Божий дух
и бродит личный бес
на мягких лапах,
поэтому у сказанного вслух
бывает соответствующий запах.
Часто сам себе необъясним,
носит человек в себе, бедняга,
подло поступающее с ним
некое глухое альтер-Яго.
Подлинного счастья
в мире мало,
с этим у Творца ограничения,
а кого судьба нещадно мяла —
счастливы уже от облегчения.
Мир иллюзий нам отечество —
всё, что кажется и мнится;
трезвый взгляд на человечество —
это почва, чтобы спиться.
А кроме житейских утех, —
негромко напомнит мне Бог, —
еще ты в ответе за тех,
кому хоть однажды помог.
В одном лишь
уравнять Господь решил
и гения, и темного ублюдка:
в любом из нас гуляние души
зависит от исправности желудка.
Увы, но играм интеллекта
извечно всюду не везло:
всегда являлся некий некто,
чтоб их использовать во зло.
Пока живем и живы — мы играем;
до смертной неминуемой поры
то адом озаренные, то раем,
мы мечемся в чистилище игры.
Только с возрастом
грустно и остро
часто чувствует честный простак,
что не просто все в мире непросто,
но и сцеплено как-то не так.
Реки крови
мы пролили на планете,
восторгаясь, озаряясь и балдея;
ничего не знаю гибельней на свете,
чем высокая и светлая идея.
В наших каменных
тесных скворечниках,
где беседуют бляди о сводниках,
Божий дух объявляется в грешниках
несравненно сильней,
чем в угодниках.
Я не трачусь ревностно и потно,
я живу неспешно и беспечно,
помня, что еще вольюсь бесплотно
в нечто, существующее вечно.
В коктейле гнева, страха, злобы, —
а пьется он при всяком бедствии —
живут незримые микробы,
весьма отравные впоследствии.
От первой до последней
нашей ноты
мы живы без иллюзий и прикрас
лишь годы,
когда любим мы кого-то,
и время,
когда кто-то любит нас.
У зла такая есть ползучесть
и столько в мыслях разных но,
что, ненароком и соскучась,
легко добро творит оно.
Есть мера у накала и размаха
способностей — невнятная, но мера,
и если есть у духа область паха,
то грустен дух от холодности хера.
С чего, подумай сам и рассуди,
душа твоя печалью запорошена?
Ведь самое плохое — позади.
Но там же все и самое хорошее.
Дыхание растлительного яда
имеет часто дьявольский размах:
бывают мертвецы, которых надо
убить еще в отравленных умах.
Формулы, при нас еще готовые,
мир уже не примет на ура,
только народятся скоро новые
демоны всеобщего добра.
Возможность новых приключений
таят обычно те места,
где ветви смыслов и значений
растут из общего куста.
Педантичная рассудочность
даже там, где дело просто,
так похожа на ублюдочность,
что они, наверно, сестры.
Много блага
в целебной способности
забывать, от чего мы устали,
жалко душу,
в которой подробности
до малейшей сохранны детали.
В истории нельзя не удивиться,
как дивны все начала и истоки,
идеи хороши, пока девицы,
потом они бездушны и жестоки.
Падшие ангелы, овцы заблудшие,
все, кому с детства
ни в чем не везло, —
это заведомо самые худшие
из разносящих повсюдное зло.
Зря в кишении мы бесконечном
дребезжим, как пустая канистра;
вечно занятый — занят не вечным,
ибо вечное — праздная искра.
Я научность не нарушу,
повторив несчетный раз:
если можно плюнуть в душу —
значит, есть она у нас.
Нечто я изложу бессердечное,
но среди лихолетия шумного
даже доброе сеять и вечное
надо только в пределах разумного.
Всегда витает тень останков
от мифа, бреда, заблуждения,
а меж руин воздушных замков
еще гуляют привидения.
Все восторги юнцов удалых —
от беспечного гогота-топота,
а угрюмый покой пожилых —
от избытка житейского опыта.
В этом мире, где смыслы неясны,
где затеяли — нас не спросили,
все усилия наши — напрасны,
очевидна лишь нужность усилий.
Известно веку испокон
и всем до одного:
на то закон и есть закон,
чтоб нарушать его.
Так как чудом
Господь не гнушается,
наплевав на свои же формальности,
нечто в мире всегда совершается
вопреки очевидной реальности.
Искусство — наподобие куста,
раздвоена душа его живая:
божественное — пышная листва,
бесовское — система корневая.
Вот нечто, непостижное уму,
а чувством — ощутимое заранее:
кромешная ненужность никому —
причина и пружина умирания.
Свято предан разум бедный
сказке письменной и устной:
байки, мифы и легенды
нам нужнее правды гнусной.
Страдания и муки повсеместные
однажды привлекают чей-то взгляд,
когда они уже явились текстами,
а не пока живые и болят.
От вина и звучных лир
дико множатся народы;
красота спасла бы мир,
но его взорвут уроды.
Забавное пришло к нам испытание,
душе неся досаду и смущение:
чем гуще и сочней
у нас питание,
тем жиже и скудней
у нас общение.
Несчастны чуть ли не с рождения,
мы горько жалуемся звездам,
а вся печаль — от заблуждения,
что человек для счастья создан.
Когда мы раздражаемся и злы,
обижены, по сути, мы на то,
что внутренние личные узлы
снаружи не развяжет нам никто.
Пока, пока, мое почтение,
приветы близким и чужим…
Жизнь — это медленное чтение,
а мы — бежим.
А пока мы кружим в хороводе
и пока мы пляшем беззаветно,
тление при жизни к нам приходит,
просто не у всех оно заметно.
Словами невозможно изложить,
выкладывая доводы, как спички,
насколько в этой жизни тяжко жить
и сколько в нас божественной привычки.
Я бы мог, на зависть многих,
сесть, не глянув, на ежа —
опекает Бог убогих,
у кого душа свежа.
Мне лезет в голову охальство
под настроение дурное,
что если есть и там начальство —
оно не лучше, чем земное.
Никто не в силах вразумительно
истолковать устройство наше,
и потому звучит сомнительно
мечта о зернах в общей каше.
Мир хочет и может устроиться,
являя комфорт и приятство,
но правит им темная троица —
барыш, благочестие, блядство.
Давным-давно уже замечено
людской молвой непритязательной,
что жить на свете опрометчиво —
залог удачи обязательной.
Мы и в познании самом
всегда готовы к темной вере:
чего постичь нельзя умом,
тому доступны в душу двери.
А жалко, что на пире победителей,
презревших ради риска отчий кров,
обычно не бывает их родителей —
они не доживают до пиров.
Споры о добре,
признаться честно, —
и неразрешимы, и никчемны,
если до сих пор нам не известно,
кто мы в этой жизни и зачем мы.
Пути судьбы весьма окружны,
и ты плутать ей не мешай;
не искушай судьбу без нужды
и по нужде не искушай.
Я вижу, глядя исподлобья,
что цепи всюду неослабны;
свободы нет, ее подобья
везде по-своему похабны.
Боюсь, что Божье наказание
придет внезапно, как цунами,
похмелье похоти познания
уже сейчас висит над нами.
Молчат и дремлют небеса,
внизу века идут;
никто не верит в чудеса,
но все их тихо ждут.
Предел земного нахождения
всегда означен у Творца:
минута нашего рождения —
начало нашего конца.
Хотя я мыслю крайне слабо,
забава эта мне естественна;
смешно, что Бог ревнив, как баба,
а баба в ревности — божественна.
Числим напрасно
мы важным и главным —
вызнать у Бога секрет и ответ:
если становится тайное явным,
то изменяется, выйдя на свет.
Похожи на растения идеи,
похожи на животных их черты,
и то они цветут, как орхидеи,
то пахнут, как помойные коты.
Бежать от века невозможно
и бесполезно рваться вон,
и внутривенно, и подкожно
судьбу пронизывает он.
Стихийные волны истории
несут разрушенья несметные,
и тонут в ее акватории
несчетные частные смертные.
Здоровым душам нужен храм —
там Божий мир уютом пахнет,
а дух, раскрытый всем ветрам, —
чихает, кашляет и чахнет.
Природа почему-то захотела
в незрячем равнодушии жестоком,
чтоб наше увядающее тело
томилось жизнедеятельным соком.
Развилка у выбора всякого
двоится всегда одинаково:
там — тягостно будет и горестно,
там — пакостно будет и совестно.
С переменой настроения,
словно в некой детской сказке,
жизни ровное струение
изменяется в окраске.
Наши головы — как океаны,
до сих пор не открытые нами:
там течения, ветры, туманы,
волны, бури и даже цунами.
Устроена забавно эта связь:
разнузданно, кичливо и успешно
мы — время убиваем, торопясь,
оно нас убивает — непоспешно.
Уставших задыхаться в суете,
отзывчиво готовых к зову тьмы,
нас держат в этой жизни только те,
кому опора в жизни — только мы.
Хоть пылью все былое запорошено,
душа порою требует отчета,
и помнить надо что-нибудь хорошее,
и лучше, если подлинное что-то.
Тихой жизни копошение —
кратко в юдоли земной,
ибо жертвоприношение
Бог теперь берет войной.
Не разум быть повыше мог,
но гуще — дух добра,
когда б мужчину создал Бог
из женского ребра.
Хоть на ответ ушли года,
не зря душа ответа жаждала:
Бог есть не всюду, не всегда
и существует не для каждого.
Все твари зла — их жутко много —
нужны по замыслу небес,
ведь очень часто к вере в Бога
нас обращает мелкий бес.
Я вдруг понял —
и замер от ужаса,
словно гнулись и ехали стены:
зря философы преют и тужатся —
в Божьих прихотях нету системы.
Покуда все течет и длится,
свет Божий льется неспроста
и на высокие страницы,
и на отхожие места.
Как бы ни было зрение остро,
мы всего лишь наивные зрители,
а реальность и видимость — сестры,
но у них очень разны родители.
Когда устали мы резвиться
и чужды всякому влечению,
ложится тенями на лица
печать покорности течению.
По жизни понял я, что смог,
о духе, разуме и плоти,
а что мне было невдомек —
душа узнает по прилете.
На торжествах любой идеи,
шумливо празднуя успех,
различной масти прохиндеи
вздымают знамя выше всех.
Дабы не было слово пустым
в помогании душам пропащим,
чтобы стать полноценным святым,
надо грешником быть настоящим.
Когда б достало мне отваги
сказать мораль на все века,
сказал бы я: продажа шпаги
немедля тупит сталь клинка.
Веря в расцвет человеческой участи,
мы себе искренне врали,
узкие просеки в нашей дремучести —
это круги и спирали.
Давно томят меня туманные
соображения о том,
что все иллюзии гуманные —
смешными кажутся потом.
Звуков симфония, зарево красок,
тысячи жестов ласкательных —
у одиночества множество масок,
часто весьма привлекательных.
От жизни утробной до жизни загробной
обидно плестись по судьбе
низкопробной.
Природы пышное убранство
свидетельствует непреложно,
что наше мелкое засранство
ей безразлично и ничтожно.
Страх бывает овечий и волчий:
овцы блеют и жмутся гуртом,
волчий страх переносится молча
и становится злобой потом.
Прекрасна образованная зрелость,
однако же по прихоти небес
невежество, фантазия и смелость
родили много более чудес.
Сценарист, режиссер и диспетчер,
Бог жестокого полон азарта,
и, лишь выдохшись, жизни под вечер,
мы свободны, как битая карта.
При Творце с его замашками,
как бы милостив Он ни был,
мир однажды вверх тормашками
все равно взлетит на небо.
Одни летят Венеру посмотреть,
другие завтра с истиной сольются…
На игры наши
молча смотрит смерть
и прочие летающие блюдца.
Чувствую угрюмое томление,
глядя, как устроен белый свет,
ведь и мы — природное явление:
чуть помельтешили — и привет.
Мне любезен и близок порядок,
чередующий пламя и лед:
у души за подъемом — упадок,
за последним упадком — полет.
Киснет вялое жизни течение —
смесь докуки, привычки и долга,
но и смерть — не ахти приключение,
ибо это всерьез и надолго.
Птицу видно по полету,