Салман Рушди - Прощальный вздох мавра
– Охо-хо, девчонка, как ты меня напугала, когда-нибудь ты мне сердце погубишь!
Вот так идея убийства бабушки была высказана в присутствии Ауроры да Гамы самой предполагаемой жертвой. После этого моя мать стала строить разнообразные планы, но ее все более зловещие фантазии о ядах и отвесных утесах неизменно наталкивались на практические препятствия – например, на невозможность раздобыть кобру и заманить ее в постель Эпифании или на категорическое нежелание старой карги ступать по любой земле, где имеются «горбы и ямы». И хотя Аурора прекрасно знала, где взять остро заточенный кухонный нож, и даже была уверена, что ей хватит сил задушить Эпифанию голыми руками, эти варианты она отвергла тоже, поскольку отнюдь не желала попадаться и понимала, что неприкрытое убийство может повлечь за собой неприятные вопросы. Не в состоянии изобрести безупречное преступление, Аурора продолжала разыгрывать безупречную внучку – но втихомолку предавалась мечтаниям, не замечая, что жестокость этих мечтаний сродни жестокости самой Эпифании.
– Ничего, потерпим, – говорила она себе. – Придет мое времечко.
Пока что она влажными ночами бродила по комнатам, открывала окна и порой выбрасывала в них ценные вещицы: резные деревянные фигурки с хоботом вместо носа, которые потом покачивались на волнах лагуны и стукались в стены стоящего на острове дома; искусно обработанные слоновьи бивни, которые, разумеется, сразу шли на дно. Несколько дней семья недоумевала, пытаясь понять, что происходит. Сыновья Эпифании да Гамы – Айриш, дядя Авроры, и ее отец Камоинш – проснувшись, обнаруживали, что зловредные ночные ветерки повыдували рубашки из шкафов и деловые бумаги из выдвижных ящиков. Проворные пальчики сквозняков развязывали горловины джутовых мешков, что, подобно часовым, неизменно стояли вдоль сумрачных коридоров служебной части дома и содержали образцы товара – зерна крупного и мелкого кардамона, лист карри, орехи кешью, – и в результате фисташки и семена фенугрека принимались бешено скакать по истертому старому полу, выложенному известняком с применением древесного угля, яичных белков и прочих позабытых ингредиентов, и запах специй мучил владычицу дома, которая с годами все больше страдала аллергией на эти источники семейного благополучия.
И если москитам довольно было открытых сетчатых створок, а противным сквознякам – распахнутых рам, то сквозь растворенные ставни в дом проникало все остальное: пыль, мельтешенье лодок в кочинской гавани, гудки грузовых судов и пыхтенье буксиров, соленые шутки рыбаков и пульсация боли в их обожженных медузами ногах, солнце острей ножа, зной, способный убить, как затянутая вокруг головы сохнущая тряпка, крики лодочников-торговцев, долетающая по воде из Маттанчери печаль неженатых евреев, ощущение постоянной опасности из-за контрабандистов, вывозящих изумруды, махинации конкурентов, нарастающая нервозность британцев в кочинском форте, денежные требования управляющих и рабочих на плантациях в Пряных горах, толки о подрывной деятельности коммунистов и политике Индийского национального конгресса, фамилии Ганди и Неру, разговоры о голоде на востоке и голодовках на севере, песни и стук барабанов бродячих сказителей, тяжелый гул накатывающих на хлипкую пристань острова Кабрал волн истории. – Что за мерзопакостная страна, боже ты мой, – ругался за завтраком дядя Айриш в своей лучшей гетро-воротничковой манере. – А тут кому-то приобщиться к ней захотелось, да? Опять какой-то хулиган-безобразник впустил ее в дом. Что у нас здесь, черт возьми, – пристойное жилище или, извините за выражение, сральня?
В то утро Аурора поняла, что зашла слишком далеко: дело в том, что ее нежно любимый отец Камоинш, небольшого роста, прямой как палка человечек с эспаньолкой и в яркой длиннополой перепоясанной рубашке, которого тростинка-дочь уже переросла на целую голову, вывел ее на маленькую пристань, и там, чуть не прыгая от возбуждения и избытка чувств, так что на фоне невероятной красоты неутомимо-деятельной лагуны его можно было принять за персонаж из сказки, за танцующего на поляне эльфа или доброго джинна из волшебной лампы, он заговорщическим шепотом поведал ей великую и волнующую весть. Названный в честь прославленного поэта [4] и мечтательный от природы (хотя и не даровитый), Камоинш пугливо предположил, что в доме появился призрак.
– Я верю, – сказал он онемевшей от изумления дочери, – что к нам вернулась твоя дорогая мамочка. Ты помнишь, как она любила свежий воздух, как она сражалась из-за него с твоей бабушкой; а теперь каким-то чудом окна стали распахиваться. И подумай, дочь моя, какие вещи стали пропадать! Именно то, чего она терпеть не могла, правда ведь? Слонобоги Айриша, так она их называла. Они-то и исчезли теперь, все статуэтки Ганеши [5] из дядиной коллекции. Плюс слоновая кость.
Эпифанские бивни. Слишком много слонов на один дом. Покойная Белла да Гама всегда говорила, что думала.
– Мне кажется, сегодня ночью, если я не лягу спать, я, может быть, вновь увижу ее незабвенное лицо, – признался Камоинш со страстной тоской. – Что ты на это скажешь? Нам подан знак, это ясно. Побудешь ночью со мной? У нас с тобой горе одно на двоих: мне без супруги туго, тебе без мамашки тяжко.
Аурора, густо покраснев, крикнула:
– Не верю я ни в какие гадкие привидения! – и побежала в дом, не в силах сказать правду, не в силах сознаться, что она сама была призраком своей умершей матери, за нее совершала поступки, говорила ее отлетевшим голосом; что ночными хожденьями она воскрешала мать, впускала покойницу в свое тело, вцеплялась в смерть, отрицала ее, утверждала постоянство любви до гроба и за гробом; что она стала для матери новой зарей, новым вместилищем ее духа, двумя женщинами в одной.
(Много лет спустя она назовет свой собственный дом «Элефанта»; так что слоновьи дела, как и призрачные, будут и дальше играть роль в нашей саге.)
x x x
Со дня смерти Беллы тогда прошло только два месяца. Адовой Беллы, как часто называл ее дядюшка Айриш (он, надо сказать, давал прозвища всем подряд, грубо навязывая внешнему миру свою внутреннюю Вселенную); Изабеллы Химены да Гамы, бабушки, которую я не застал в живых. Они с Эпифанией сразу начали враждовать. Овдовев в сорок пять лет, Эпифания тут же принялась играть роль главы дома; бывало, усевшись с блюдцем фисташек в утренней прохладе своего любимого дворика, она обмахивалась веером, властно трещала разгрызаемой скорлупой и пела немилосердно громким голосом:
Шафто мой ушел в Похо-од,
Он вернется через го-од…
– Крак! Крак! – раскалывались орехи у нее во рту.
Хоронить меня вернется
Бедненький мой Шафто.
За все годы ее жизни только Белла ни разу не испытала перед ней страха.
– Все не так, – задорно заявила свекрови девятнадцатилетняя Изабелла на следующий же день после того, как она вошла в дом на правах нежеланной, но скрепя сердце принятой, молодой невестки. – Не хоронить и не бедненький. Очень мило с вашей стороны петь в таком возрасте любовную песню, но из-за неправильных слов получается бессмыслица, разве не так?
– Камоинш, – сказала окаменевшая Эпифания, – попроси свою благоверную закрыть кран. Она нам дом кипятком зальет.
В последующие дни попурри из народных песенок с вариациями и импровизациями звучало с удвоенной силой: Как нам быть с вопросом странным? – вместо «матросом пьяным», – на что новоиспеченная невестка реагировала сдавленным смехом; Эпифания, нахмурившись, меняла пластинку: Тихо веслами греби, друга милого вези, – пела она, видимо, советуя Белле уделять больше внимания своим супружеским обязанностям, и афористически-назидательно заканчивала: Как в народе говорится, – крак! – ты жена, а не царица.
О эти легенды о битвах в кочинском семействе да Гама! Я передаю их так, как они дошли до меня, приукрашенными и отполированными после многих пересказов. В них – призраки былого, дальние тени, и я рассказываю эти истории, чтобы с ними распрощаться; кроме них у меня ничего не осталось, и я выпускаю их на волю. От кочинской гавани до бомбейской, от Малабарского побережья до Малабар-хил-ла [6]; истории наших соединений и разрывов, наших взлетов и падений, наших горбов и ям. А там – прощай, Маттанчери, прощай, Марин-драйв [7]… так или иначе, к тому времени, как в изголодавшемся по детям семействе родилась и выросла в тринадцатилетнюю долговязую строптивицу моя будущая мать Аурора, линии фронта уже были четко проведены.
– Слишком высокая для девочки, – прозвучал суровый приговор Эпифании, когда Аурора вошла в подростковый возраст. – Глаза беспокойные – черти в них пляшут. И грудь уже торчмя торчит – никакого приличия.