Александр Иличевский - Перс
Каждое утро она проходила через базар, тянувшийся однорядкой вдоль арыка, по деревянному мосту с грохотом перебирались коровы и дробно за ними семенили овцы.
Слепой то вставлял в уши, то вынимал комки хлопка, что значило: он не хочет слушать. Иногда ковырял мизинцем в ухе, вынимал семечко.
Однажды слепой похвалил ее голос. Вставил затычки и сказал:
— Учительница, у вас сильный голос. Как у ручья.
Она его боялась, как оракула.
…Хозяйкой в доме, где она жила, была Кюбра-хала, лет пятидесяти, приземистая, с широким и вытянутым к губам лицом, неопрятная: засаленный халат, вечно гремела в кухоньке стальными вилками, уносила, приносила, меняла. Чего ей было надо? По двору среди бела дня шныряли крысы — в компостную яму сбрасывались и пищевые отходы. Куры шарахались от крыс, взлетали, танцевали, успокаивались.
Кюбра-хала подворовывала. Со сковородки, оставленной на плите, чтобы чуть простыли котлеты, исчезала одна-другая.
— Пищик гяльды… А не знаю, кошка приходила…
Она стоит, разъяренная, над плитой и готова половником ударить старуху. Ей двадцать один год, у нее пшеничные волосы, хрупкая точеная фигурка и слева под лопаткой — грубый шрам от операции, отсекшей половину легкого, пораженного туберкулезом.
В эту зиму она единственная русская на все селение. Впрочем, село не так уж и велико: в школе-восьмилетке всего по одному классу. Если бы она не была такой смелой, она бы здесь и дня не протянула. Даже декан беспокоился, понимая, что нельзя в такую глухомань посылать ее одну, без напарницы. Туда вообще никого посылать нельзя! Но распределение можно было переменить только на уровне районо. Секретарь проорал ему в трубку: «Кто-то же должен там работать!» А парней у него на этой специальности — русский язык как иностранный — сроду не водилось.
Отец привез ее сюда, нашел комнату, сходил вместе с ней к председательше, к директору школы. Директор в понедельник представил ее учителям. Первое сентября пришлось на среду. Отец сел в автобус и показал ей кулак, домашний жест: «Рот фронт». Она улыбнулась и тоже двинула кулачком.
В свой двухъярусный дом хозяева не приглашали. Парадный первый этаж отпирался только для высоких гостей. И то, скорее, для обозрения нажитых богатств — ковров, сервантов, сервизов, — чем для застолья. Второй этаж был спальный, в него поднимались по внешней лестнице. Во дворе была устроена летняя кухня, глинобитный домик, навес при нем, под навесом тандыр. Кухня была частью забора. Внутри — крохотная комната, ее, в ней оджах — очаг, который ей разрешалось топить кизяком только в самое ненастье. Устроен очаг был в небольшой нише неправильной формы, со страшным черным выходом в трубу, ей казалось, что именно оттуда приходили крысы. Во всяком случае, иногда там сквозь завывание ветра что-то шебуршало.
Но самым страшным была жаба. В уборной жила старая жаба — огромная, бородавчатая, если положить ее — уж неизвестно как преодолев отвращение — на ладонь, она свесится с нее жирными резиновыми боками.
Хозяева не боялись жабы. Она выдумала, что жаба может цапнуть, хотя знала, что жабы не кусаются. Но что с нее было взять — с юной особы, только начавшей что-то всерьез соображать о взрослой жизни. Даром что парашютистка. В уборной стояла палка, кувшинчик-афтафа, веник, все было чистенько, бетонный пол, хлорка, вход был обращен к забору, в отличие от всех остальных сооружений. И все бы ничего, но она не могла зайти, пока не выгонит эту жабу. И вот пока выгонишь ее — уже мучительно, и слезы, и снова хочется домой.
Обстановка ясная: вечно ходить в платочке, носить длинные юбки, рукава. Когда стояла на остановке у канавы, то не смотрела в сторону чайханы, смотрела прочь от дороги, потому что если посмотришь туда, где находятся мужчины, то тебя проклянут, и если сразу не оскорбят, то оскорбят потом. Пока так, слепо, стояла, подошла с незримой стороны корова и спихнула ее с обочины в глубокую канаву. Добывали ее оттуда те самые мужчины, на которых она тщательно не смотрела и которые смотрели на нее, проверяя, не посмотрит ли русская в их сторону. Правда, никто не смеялся. Кроме нее самой, но потом, когда она в субботу рассказала дома, смех разобрал. Но отец не смеялся.
В ноябре к ней приехала погостить подружка, и они пошли на почту звонить в Ленинград — третьей своей подруге, которая, счастливая, училась в этом городе воды и архитектурных снов. И долго не могли дозвониться. Тем временем стемнело, два часа разницы с Ленинградом. Женщина-телеграфистка спросила:
— Как же вы теперь пойдете домой?
— Нам недалеко. Добежим.
— Вы не добежите. Вас разорвут. Ночуйте здесь. Я вас запру и уйду.
Спали на столе, покрытом толстым стеклом, с чернильницей и пучком ржавых перьев в изголовье. Они переговариваются недолго. Шепотом про страшный случай… Когда они еще учились в школе, в этих же местах, но ближе к морю были изнасилованы и покалечены три москвички из киносъемочной группы. Представить себе это они не могут, но все равно жутко. Помолчали. А ленинградская подруга рассказывала, что в белые ночи она спит на подоконнике, такие там дома, с саженными стенами… Сон молодой, не церемонится, накрывает белым воланом светлого забытья.
5Сын вернулся к машине, они уселись и поехали дальше на юг, чтобы поужинать в их любимом рыбном ресторане, стоящем в начале причала, у самого океана, где удобные плетеные кресла затянуты холщовыми чехлами и бриз тихонько раздувает занавески, показывая за окном скалы, усеянные сивучами, и морскую даль, свинцовую линию горизонта. В этом ресторане нет меню — подают ровно ту рыбу, которая поймалась в сети сегодня, а вино к ней и словами посоветуют. Сын вел машину слишком быстро, и она прикрыла глаза, чтобы зря не волноваться. И снова видение…
6Она возвращается после каникул ночным автобусом, на рассвете. Миновали деревню Шахла-гюджа. Голые холмы, холмы, туман тянется кисеей, мелькает клочьями. Вот едут мимо кладбища. Оно все в свечах, светится и мерцает, будто город вдали. И тут она догадывается: Ашур, сегодня Ашур. В этот день даже младенец должен оказаться на кладбище, чтобы отдать дань предкам и через них — имаму Хусейну. У кладбища толпа людей. Вот два ее ученика… мальчики смотрят на нее и тоже узнают. Один кивает на нее и что-то говорит остальным. Ей страшно — у всех скорбные лица, будто они уже умерли.
… В пустой, гулкой от звука шагов школе ей навстречу — директор, шепотом: «Вам что, не говорили?! Занятий не будет! Сегодня день поминовения имама Хусейна. Вы лучше тихонько сидите в классе, никуда не выходите». Директор — грузный дядька с черными кругами вокруг глаз и медалью ветерана труда на лацкане, взбудоражен. Отмена занятий — стихийная инициатива жителей. Из Пришиба может приехать проверяющий, и тогда директору достанется на орехи. Но что он может сделать, когда родители запретили детям идти в школу?
Что ж, она осталась в классе, села заполнять классный журнал. Вспомнила об Иванченко и улыбнулась. Он приезжал на аэродром перед самыми каникулами за характеристикой, заглянул в правление. Секретарша шепнула, что новая учительница им интересовалась. «Какая учителка?!»
Он не сильно изменился, только возмужал и стал говорить тише. Она проводила его на автостанцию. Она знала — этого делать нельзя: он уедет, она останется. Да и пошли они к черту, эти мракобесы. Вечером на улицу не выходи, без платка даже не думай высунуться. Она сдернула платок и встряхнула волосами, с удовольствием заметив, как Иванченко скосил глаз.
Когда сворачивали за угол, им под ноги чиркнул камень. Иванченко погрозил кулаком в конец проулка. Блеснули синие глаза под курчавой шевелюрой, и он показался ей таким огромным, что она подумала: «И как он в кабине вертолета помещается?» Он крикнул с подножки автобуса свой адрес, и на обратном пути она бормотала: «Город Энгельс, улица Чернышевского, дом 12, общежитие летной школы».
После ночью она лежала без сна и чувство мгновенно переменившегося мира владело ей. Ощущение это можно было сравнить только с одним переживанием, вызванным историей, в которую они с сестрой попали в далеком детстве. Время было военное, мать работала на хлебозаводе, двенадцатичасовая смена, часто ночная. За пределы их двора-колодца, который запирался на ночь, выходить им разрешалось только утром — в детский сад. Девочки они были самостоятельные и, как только часы показывали восемь, сами отправлялись в детсад, рука об руку. Мать на трамвае запрещала ездить, боялась, что в толпе подхватят вшей. Шли пешком. Однажды мать забыла завести часы и ушла в ночную смену. Ночью девочки проснулись и обнаружили, что проспали: на часах было без двадцати девять. Они быстро оделись, умылись, собрались и вышли. Девочки очень торопились и никак не могли понять, почему теперь день стал ночью. Жутковатое волшебное ощущение перевернувшегося мира овладело ими. Они никогда не видели ночного неба. Огромного ночного неба, полного звезд. Они шли по ночному городу, абсолютно черному из-за светомаскировки — две маленькие девочки, шли долго по пустым улицам, озирались, как в сказке, торопились, пока в одном из кварталов их не остановили солдаты зенитного расчета. Остаток ночи они провели в подворотне у небольшого костра, им устроили постель на ящиках из-под снарядов. Там, у костра, они узнали, что фашисты стремятся оставить нефтяные производства в целости и считают, что взятие Баку и Сталинграда решит участь всей войны. Гитлер издал приказ, чтобы ни одна бомба не упала на Баку, вот почему девочкам бояться нечего: зенитчики за всю войну в небе над городом видели только разведывательные «рамы». А еще девочки от солдат узнали, что на случай прихода немцев заминирован весь Черный город. Нефтяные скважины законсервированы. Из хранилищ вся нефть слита обратно в землю, потому что путь по Волге перерезан. Сейчас нефть для армии поступает из Башкирии, из «Второго Баку». Вот это существование еще какого-то другого Баку совсем выбило у нее из-под ног почву реальности, и она заснула. Утром все встало на свои места и, выспавшиеся под солдатскими шинелями, они отправились завтракать в детсад.