Питер Акройд - Дом доктора Ди
– Привет. – Я пытался выглядеть по возможности бодро, однако присутствие матери всегда отчего-то стесняло меня. Во всяком случае, мы оба знали, что она ждет не дождется, когда он умрет. – Как наш старик?
– Ты бы лучше не называл его так. Он угасает. – Мы прошли в его палату и сели по обе стороны кровати. Он неподвижно смотрел в потолок широко раскрытыми под воздействием морфия глазами, но мать начала беседовать со мной поверх него, точно мы собрались за кухонным столом. – Ты, наверное, из библиотеки, Мэтти?
Мне было уже двадцать девять лет от роду, но она держалась и говорила со мной так, словно я по-прежнему был ребенком. Я терпеть не мог обсуждать с ней свою работу и потому непроизвольно адресовался к отцу, стараясь, впрочем, к нему не прикасаться.
– Меня попросили выяснить кое-что о елизаветинских костюмах. Для театра. – Мне почудилось, будто он вздохнул. – Оказывается, молодые люди в шестнадцатом веке часто носили кожаные кепки. По-моему, в мире вообще не бывает перемен.
Он разомкнул губы, затем провел по ним языком.
– Сядь здесь, рядом со мной.
Эта перспектива ужаснула меня.
– Не могу, отец. Я же собью все эти штуки. – Из его ноздрей шли пластиковые трубки, к руке была прикреплена капельница.
– Сядь сюда.
Что ж, я подчинился ему, как всегда; мать в это время глядела в сторону, и лицо ее выражало заметное отвращение. Я не хотел садиться к нему слишком близко, поэтому устроился на самом краешке кровати и заговорил еще быстрее, чем раньше.
– Я ни разу об этом не думал, – сказал я, – но некоторые черты человеческого поведения, видимо, остаются неизменными. – Я привык обсуждать с ним общие или теоретические вопросы; мы толковали о них со страстью аналитиков, которая роднила нас больше, чем что бы то ни было иное. С матерью дело обстояло наоборот: я никогда не поднимался выше самых банальных разговоров о повседневных происшествиях, и она, похоже, была вполне этим довольна. – Возьми, к примеру, елизаветинских швей. Они работали, сидя на полу со скрещенными ногами. Люди шили таким образом тысячи лет.
– Ты разве не слыхал о зингеровской машинке, а, Мэтти?
Отец не улавливал ни слова из нашего разговора, но туг вдруг подался вперед и дотронулся до меня.
– Нечто проникает сквозь завесу, – сказал он мне в ухо. Я почуял рак в его дыхании и тихонько пересел на свое место рядом с кроватью. Он откинулся назад и заговорил с кем-то невидимым. – Позвольте мне почистить вашу накидку, мой добрый доктор. Вы узнаете музыку? Это музыка сфер. – Он обвел комнату глазами, и мы оба вздрогнули, когда его взгляд скользнул по нам. – Вы узнаете эти сияющие улицы и аллеи, жемчужную реку и светлые башни в голубой дымке? – Он смотрел на сеть пластиковых трубок. – Это ровесник нашей вселенной, город, где вы родились впервые.
– Не обращай на него внимания, – настойчиво зашептала мне мать поверх кровати. – Не верь ему. – Внезапно она поднялась и исчезла за дверью. Я глянул на отца и, провожаемый его странной улыбкой, последовал за ней. Мы пошли по больничному коридору, выкрашенному в зеленовато-желтый цвет; палаты по обе его стороны были отделаны в таких же тонах. Я знал, что на каждой кровати кто-то лежит, но старался туда не смотреть и только однажды уловил какое-то движенье под одеялом. Без сомнения, все эти пациенты, подобно моему отцу, были погружены в навеянные морфием грезы, и смерть здесь представляла собой лишь последнюю стадию управляемого и заключенного в жесткие рамки процесса. Она и на смерть-то не походила.
– Как тут хорошо, спокойно, – сказала мать. – С больных глаз не спускают.
Я был так потрясен отцовским поведением, что ответил ей совершенно свободно:
– Ты, наверно, хотела бы, чтоб здесь еще музыка по радио играла. Надеть на всех розовые пижамы, а в руки дать воздушные шарики. – Мимо прошла медсестра, и я сделал паузу. – Знаешь, есть такое выражение – святая смерть?
Она поглядела на меня с неприязнью.
– Ты говоришь прямо как твой отец.
– А почему бы и нет?
– Тебя, видно, тоже хлебом не корми – дай поторчать где-нибудь на старом кладбище. Вечно он болтал о призраках и всякой такой чепухе. – Я был удивлен подобными сведениями о нем, но решил промолчать. – Ты любишь его, Мэтти?
– Нет. Не знаю. Все пользуются этим словом, но, по-моему, оно ничего не значит.
Как ни странно, она будто почувствовала облегчение.
– Вот и я так считаю.
Мы вместе вернулись к нему в палату, где он все столь же оживленно беседовал с кем-то, кого я не мог видеть.
– Вы слышите запах моего распада? Конечно, я готовлюсь преобразиться и пройти обновление. Это ваша заслуга, мой добрый доктор. Все это ваша заслуга.
– Ему бы надо нормального доктора, – сказала моя мать. – Может, кликнешь кого-нибудь?
Отец взял мою руку и вперился в меня странным серьезным взглядом.
– Уловляете ли вы свет, что проникает сквозь камень этого чудесного града? Ощущаете ли тепло истинного пламени, что обитает во всех вещах?
Я не мог больше выносить этот бред и потому, не ответив матери ни слова, отнял свою руку и покинул палату. С тех пор я ни разу не видел его живым.
Однако я унаследовал все. Матери же он не завещал ничего, что было, пожалуй, логично; даже дом в Илинге, где мы жили все вместе, перешел ко мне. Вот до чего он, оказывается, ее ненавидел. Конечно, я сразу же попросил ее считать наш общий дом своим, но это ни в коей степени не умерило ее гнева и раздражения против меня. Наоборот, усилило их, ибо она считала, будто ей предложили нечто и так уже являющееся ее собственностью. Она пыталась скрыть свои чувства, разговаривая со мной грубо и вульгарно, как поступала всегда, но я ощущал за этим ее подозрительность, ее негодование и ее ярость. Вскоре после похорон она устроила мне испытание, пригласив к нам на жительство своего любовника – «миленка», как она его называла. Я ничего не сказал. Что я мог сказать? Но именно тогда я решил посмотреть дом отца в Кларкенуэлле.
– Дорогой мой, – обратилась она ко мне несколько дней назад. – У нас с миленком возникла мысль о покупке новой машины. – Она всегда старалась, чтобы ее речь звучала изысканно, а выходило все только фальшиво и некстати.
– Какой марки? – Я знал, что она хочет от меня услышать, но мне приятно было потянуть время.
– Я и не знаю. Миленок сдвинулся на «ягуаре». – Так она себя и выдавала словечками вроде «сдвинулся»; ее обычный лексикон и светские манеры постоянно вступали друг с другом в противоречие.
И вновь я не сказал того, что от меня требовалось.
– Последней модели?
– Ох, дорогой, я ничегошеньки в этих машинах не понимаю. Может, привести миленка, чтоб объяснил?
– Нет, – быстро сказал я. С меня было уже довольно. – Я уверен, что ты разрешишь мне заплатить за нее.
– Ну зачем же тебе, дорогой…
– Отец ведь наверняка имел это в виду, как ты считаешь?
– Думаю, да. Если ты так ставишь вопрос. Думаю, что в принципе это и мои деньги.
Она уже не раз повторяла примерно то же самое; он ничего ей не оставил, но «в принципе» все это было ее. Я понимал, почему отец так не любил жену, хотя, будучи католиком, не мог позволить себе с ней расстаться. Вошел Джеффри, «миленок». Я было решил, что он стоял в коридоре, ожидая положительного решения вопроса о финансировании новой покупки, но он, похоже, не собирался говорить о машине. Джеффри был самым заурядным человеком с одной спасительной чертой: он сознавал свою заурядность и всегда как бы неявно извинялся за нее. Он работал инспектором строительного управления в одном из лондонских районов; от природы робкий и неуклюжий, он выглядел еще более незаметным в компании моей матери, которая часто щеголяла в броской одежде. Как ни странно, такое положение вещей, по-видимому, устраивало их обоих.
Но почему я задумался об этих людях здесь, в Кларкенуэлле? Ведь они всего лишь фантомы, порожденные моей слабостью, их голоса для меня далеко не столь реальны, как форма этой комнаты на первом этаже отцовского дома или фактура камня, из которого сложены се толстые стены. Здесь, по крайней мере, передо мной забрезжила свобода. Теперь я мог покинуть этот ужасный дом в Илинге, который так угнетал меня и действовал мне на нервы в течение последних двадцати девяти лет – то есть всю мою жизнь, – и переселиться на новое место, не имеющее, по крайней мере для меня, вовсе никакого прошлого. Поддавшись порыву внезапной экзальтации, я громко произнес в пустой комнате: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». По даже в момент произнесения этих слов я толком не знал, зачем их говорю.
Потом я заметил одну вещь. Тени вокруг меня падали под необычным углом, будто не совсем соответствуя тем предметам, которые их отбрасывали. И в душу ко мне закралось странное опасение что тени отчего-то лежат и в тех местах, где их быть не должно. Нет, это были не тени – просто какие-то контуры, вдруг обозначившиеся на пыльных поверхностях в меняющемся свете этого летнего вечера. Так, значит, отец приходил сюда украдкой и перешагивал порог этой комнаты? И сидел здесь, как я, повесив голову? Разве не он сказал мне давным-давно, что пыль – это остатки кожи покойников?