Виктор Астафьев - Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе
После многолюдствия, окопов, госпиталя Щусь долго приходил в себя в этих самых Вершках, в окно глядел, ждал кого-то или чего-то – не идет ли по дороге войско, рота его клятая-переклятая. В землянку б ему из-под докучливого взгляда Домны Михайловны и распалившейся от запоздалой любви, в игривые, нежные чувства впавшей Валерии Мефодьевны, к братве бы фронтовой, чтоб коптилка дымила, чтоб кружка звякала, шум, анекдотец, песенка насчет баб и любви случайной, вальсок какой-нибудь о нечаянной встрече. «Все я угадала, Алексей Донатович, ай нет?» – посмеивалась, дурачилась Валерия Мефодьевна.
– Больно уж догадлива ты, дева! – усмехнулся Щусь, вскипая в себе: «Ни хрена ты не знаешь, мадама начальница, – песенка, анекдоты! Насмотрелась героических советских кинолент, позасирали вам мозги…» Но, в общем-то, ссориться им было некогда. В ту короткую, первую встречу в Осипово притереться-то друг к другу они не успели, теперь наверстывают. Делать по двору и дому товарищ офицер ничего не умел, да его особо и не неволили, да и Валерия, чуть чего – коршуном на своих: «Он после окопов, после госпиталя, раненый, избитый, усталый…»
Ездил, правда, раза два за топливом в лес, пилил с братом Валерии дрова, привозил и задавал скоту сено. Валерия для начала вышутила его – как и все неумехи, он пялил хомут на морду лошади книзу клячем. «Уронишь коня-то!» – скалилась белозубо. И она же, умница, наказала Василию по дрова в Троицу съездить, сообщено было капитану – дом Снегиревых занят, от самой Снегиревой никаких вестей не было и нет. Щусь постоял возле дома Снегиревых, Василий шапку снял и поклонился дому, Щусь следом за ним шапку снял и поклонился дому.
– Чисто вьюноши! – загорюнилась Домна Михайловна. Одна за книжечками просидела, в поле да на пашне молодость извела, другой в мундирах промаршировал. Теперя наверстывают. То-то, наша-то дворянка уже и позабыла, што замужем была, о ребенке не напомни – не встанет, все у ахфицера на коленях бы лепилась. Я и не знала, што она экая! И в кого?…
– В тебя, мамочка, в тебя! – беспечно-веселая, с волосищами, до заду распущенными, в халате, едва застегнутом, шалая, беспутная, буровила дочь и все бродила, шарилась по избе да по кухне, норовя что-нибудь на ходу слопать, особо огурца соленого, иль грибов, иль капусты, без вилки-ложки, лапищей прямо гребет…
– Тошно мне! – хваталась за голову Домна Михайловна. – Робятишек натаскаешь. Че делать будем?…
– Растить, мама, растить да любить!…
– Вот и поговори с ей, окаянной, – будто с цепи сорвалась.
– И сорвалась! С цепи, к которой сама себя приковала, – уж больно деловая была, вот и пропустила юность, молодость. Стыд сказать – танцевать не умею. К мужчине с какого боку ловчее подвалиться да приласкаться – не знала, ничего не знала, ничего не умела.
Тогда еще, в сорок втором, в Осипово, при нашествии войска во главе с бравым командиром уяснила она, наблюдая девчонок, разом воспрянувших от музыки-баяна, девчоночьи шепотки, визг, смех, записочки, ревности – все-все вдруг уяснила и оценила. Как уходило войско за край села и след солдатиков простыл, лихой этот налетчик-командир, сапожками щелкнув, тоже утопал, она ночью стонала: да что же это она? Да почему такая правильная? Зачем такая она? Кому нужна? Так бы и бросилась вдогонку, так бы вот и обняла эти изветренные мордахи парней, обляпала бы губами. Всех.
Когда Иван Иванович Тебеньков, хитро сощурясь, сказал, что «наше-то войско» сосредоточилось перед отправкой в Новосибирске и ейный хахаль-офицерик «с имя», она даже не обиделась на хахаля, не до того было, скорее подводу, скорее по деревушке – собирать гостинцы и приветы. После ухода ребят на фронт приутихла, померкла, вовсе заперлась начальница – контора, поле, дом, ребенок. «Конечно, начальницей совхоза в военное время быть, – рассуждала Домна Михайловна, – не до игрушек. Но вон бабенки, которые побойчее, и даже об эту пору урвут на ходу, на лету чего-нито из удовольствия-продовольствия…»
Кавалер письмами не баловал: одно с дороги, коротенькое, одно уж перед самым сражением – подлиньше, затем из госпиталя написал да как написал – поэма, ода, роман!
– Мама! Мама! – налетела Валерия Мефодьевна на Домну Михайловну. – Алексей объявился! Ранен. В госпитале.
– Да ты спятила, девка! – отбивалась от дочери опешившая мать. – Человек в боли, в крове, а тебе, дуре, – радость! Не оторвало ли у него че важное?…
– Ничего не оторвало. Ранение под лопатку, осколочное, проникающее, легкое задето… Ой, и правда, мама, чего это я! – и уже через час: – Я к нему поеду! Все! Решено!
– Куда поедешь-то? На кого совхоз бросишь? Ребенка? Хозяйство? Мать?…
– Поеду и все! Никто меня не остановит!… – но куда ехать, все же не знала. И не поехала.
Тем временем пришло второе письмо, более обстоятельное и ласковое, даже слово «тоскую» в него просочилось, намек в письме содержался, что, возможно, по излечении его отпустят на отдых, а куда ехать?
– Вот дурной! Вот дурной! Как куда? В Вершки, конечно. Разве непонятно?! – вопрошала у матери дочь.
– Да это тебе вот все как есть понятно, а ему и не совсем. Он в поле, в сраженье был, от жэншынов и мирной жизни отвык. Да вы и знались-то скоко? Двенадцать ден. На ходу сгреблись, дак это, по-твоему, любоф?
– А что, мама?
– Что, что? Сказала бы я тебе словечко, да волк неда лечко.
– Ну, а вы с папой гуляли, года два друг за другом волочились, по-за тыном целовались, в скирдах обнимались, нас почти полдюжины сотворили. Много у вас ее, любви-то было?
– Много ли, мало ли – вся наша. И кака тут в селе любоф? Работа тут, вечна забота, робятишки, а он вот, папуля-то ваш, возьми да загуляй, с городской свяжись… Напоперек у их, у городских, причинное-то место, видать, игровитей, чем у нас – простодырок…
– Да ну тебя, мама. Тебе про одно, ты про другое.
– Да все про то же, все про то же, доча. Я по ем, по папуле твоему, думаш, не тоскую? Э-э, милая, еще как тоскую… Возвернуть бы молодость-то, да главное, штоб он, сокол мой ясный, хоть какой, пусть раненый, искалеченный, но возвернулся, изменшык мой, проклятый, касатик ненаглядный…
Навидались, натешились, налюбились. Она, когда пыл иссяк и жар поутих, в ревность кинулась – все, как у добрых людей.
«Баба у тебя на фронте, конечно, была?» – «Была». – «И не одна?» – «Не одна». – «Много?» – «Не считал, некогда, воевать же надобно…» – Она кулаком его в грудь колотит. – «У-у, ирод! Ни во что ты меня не ставишь! Хоть бы соврал…» – «Зачем?» – «Чтоб легче было». – «Разве со мной может легче быть? Мне самому-то с собой тяжело…»