Москва майская - Лимонов Эдуард Вениаминович
В 1966 году в культурной жизни Харькова произошло грандиознейшее событие. Появился в продаже ограниченным тиражом чешский «Словарь современного изобразительного искусства», снабженный пятью сотнями цветных репродукций. Конечно же, Анна и Эд стали обладателями этого, абсолютно нужного им словаря. Пришлось ломать голову над чешскими словами. Большей частью они были общеславянскими, понятными словами, но порой чехи загибали вдруг такое слово, что трещала голова и ни один знакомый не мог разгадать, что за ним скрывается. Приходилось обращаться к специалистам по немецкому языку. Зато в словаре этом были художники даже третьей и пятой величины. Представители всех современных направлений в живописи, начиная с символизма и импрессионизма и кончая абстракционистами и даже начатками поп-арта, значились там. Однажды честолюбивый поэт в припадке гордости начертал красными чернилами на суперобложке словаря следующую фразу, характерную для его умонастроения того времени: «Эдуард Лимонов должен жить так, чтобы попасть в такой словарь!» Толчком же к появлению этого гордого девиза послужила обнаруженная в словаре статья о (вообще-то не принадлежащему словарю изобразительного искусства) поэте Аполлинере. Он рылся в словаре и через несколько лет после приобретения. Его поражали неожиданные биографии некоторых художников. «Родился в…» — следовало название мелкого городка в России, Польше или на Украине — «…умер в Париже». «Умер в Париже» звучало захватывающе авантюрно… «Вот бы и мне!» — смутно грезил наш герой и прикидывал, как бы звучала биографическая справка о нем в чешском словаре: «Родился в г. Дзержинске, 1943, умер в Париже». Чешский «Словарь современного искусства» переехал с ними в Москву. Так же как и маленькая зеленая книжка «Стихи и поэмы» Гийома Аполлинера, изданная издательством Академии наук…
Из таких вот и подобных им публикаций черпали примеры и вдохновение не только наш поэт, но и целое поколение русских юношей, искавших в те годы своих путей в искусстве. Часто культурная информация достигала нового поколения еще более странными путями, через более экстравагантные издания, чем чешский словарь. Вагрич Бахчанян, скажем, извлекал информацию из польских журналов «Шпильки» и «Польский экран». У Баха была целая коллекция вырезок рисунков художника Топора, и не раз, склоняясь над принесенными Бахом новыми ужасами, они восхищались, смеялись и качали головами. «Здорово!» Еж за колючей проволокой был самым безобидным рисунком. Автомобиль с обглоданным задом, обнажающий скелет, как у животного, вызывал одобрительное «Ни хуя себе!». Средневековый муж, вытягивающий шею своей жене, глядя на модель — лебедя в пруду, также заслужил у них «Ни хуя себе!». Человечек, пытающийся достичь тарелки, к тарелке была привязана веревка, которая, пройдя через систему блоков, завязана была за ногу человечка, вызвала у компании высший восторг: «Еб твою мать. Гениально!»
Сюрреальное небо затянуло, когда они подошли к ЦУМу, самыми обыкновенными несюрреальными московскими тучами. Пошел снег. Варежки — продавщица Валечка дала достоверные сведения — действительно выбросили. И не только варежки, но и вязаные перчатки. К сожалению, сама Валечка отсутствовала, и им пришлось встать в очередь. По мнению Анны, это была маленькая очередь, по мнению ненавидящего очереди Эда, очередь была невыносимо длинной. Однако через полчаса они шагали сквозь уже серьезно взявшуюся за город пургу к другому большому московскому универмагу, к ГУМу. В карманах у них лежали две пары варежек и две пары перчаток. На большее количество у них не хватило денег, да и в любом случае ЦУМ в целях предотвращения спекуляции позволял продавать лишь две пары в одни руки.
ЦУМ помещается у Большого театра. ГУМ находится на Красной площади. Расстояние между двумя магазинами можно преодолеть за десять минут. Именно через это количество времени заснеженный поэт остался топтаться у главного входа в ГУМ с основным товаром, а Анна, схватив пару варежек, вплыла с толпою в жерло магазина. Чтобы выплыть через несколько минут с семью рублями. «Таджик купил, не торгуясь». Анна сияла, глаза ее живо блестели от удовольствия. Очевидно, она любила не только и не столько заработанные рубли, сколько саму игру, риск спекуляционных операций.
«Зачем таджику варежки? — удивился поэт, но тотчас засомневался в своем знании таджикского климата. — Хотя в горах должно быть холодно. В долинах, где хлопок растет, сорокаградусная жара, а в горах надевай не только варежки, но и меховые рукавицы».
— Видишь, насколько лучше работать вдвоем! — воскликнула Анна. — Я абсолютно ничего не боюсь. Я спокойна! — Сообщение о том, что Анна спокойна, прозвучало агрессивно. — Если меня заберут в милицию, я всегда смогу сказать, что купила варежки себе, но они мне разонравились.
Поэт понимал, что вдвоем работать спокойнее, но он приехал в Москву совершенствоваться в написании стихов, а не для того, чтобы сделаться здесь профессиональным спекулянтом.
Они совершили еще один поход в ЦУМ. На покупку новой партии товара у них ушло вдвое больше времени, очередь сделалась вдвое длиннее. Толкаемые другими покупателями (им не нужны были варежки, но они пробирались мимо наших героев к предметам своих желаний), кружимые в водоворотах вдруг возникающих стихийно человеческих течений, засасывающих в себя часть очереди, омываемые запахами мыл и одеколонов, кожи и холодного зимнего ветра, врывающегося сквозь всегда раскрытую дверь, они выстояли. Анне было легче, она привычно болтала с соседями по очереди, поэт же очень страдал нежной душой. Его темпераменту больше подходил одинокий процесс соединения воедино кусков ткани и общество подруги верной, зеленой швейной машины «Полтава» (урожденная «Зингер»), чем процесс топтания в гуще толпы.
В ГУМ он на сей раз вошел. Чтобы обогреть замерзшие под цумовским сквозняком ноги. Обогревая ноги, он обозревал с галереи второго этажа Главный универсальный магазин. Магазин был полон детьми разных народов Советского Союза, вооруженных деньгами, спрятанными в лифчики или (для мужчин) в особые внутренние карманы и пояса брюк, и пустой тарой, каковую предстояло наполнить, — сумками и мешками. В мешках накупленное добро выносилось в гостиницы и квартиры, чтобы затем в метро и такси поплыть на все вокзалы города и в его аэропорты. Поэт обозревал ГУМ без какой-либо цели, но долго и детально. Он вовсе, однако, не подозревал, что уже через день — 24 февраля — сядет и напишет поэму «Главный универсальный магазин».
Исключая десять рублей, которые они клятвенно пообещали отдать вечером Людмиле, у них было на руках двадцать три рубля чистого дохода.
— Еще? — предложила Анна.
— О нет! Ни за что! — воскликнул поэт с ужасом. И было ясно, что он не сдвинется с места.
— Хорошо, — нехотя согласилась, очевидно, только начавшая разогреваться спекулянтка. — Что будем делать? Слушай, пойдем в ресторан, а? Пойдем, Эд, ведь сегодня твой день рождения. Давай отметим его как люди, Эдка!
«Идти в ресторан» — было основной слабостью Анны Моисеевны. Идея посещения ресторана (ресторанов) вечно горела в Анне Моисеевне, как вечный огонь горит над Могилой Неизвестного Солдата. Уже в Харькове, сделавшись обладательницей пятерки или даже трешницы, Анна Моисеевна вместо разумного приобретения продуктов в магазине и приготовления их на кухне мчалась в ресторан, дабы вышвырнуть вчетверо больше денег за вчетверо меньшее количество продуктов. Пытаясь разобраться в странном влечении подруги, поэт остановился на социальной версии происхождения влечения. Да, вне сомнения, Анна Моисеевна любила покушать, особенно когда перемещалась в депрессивную гемисферу своей болезни. (В маниакальном состоянии она, факт, кушала меньше!) Однако в рестораны Анну Моисеевну гнал не голод, но крайний романтизм ее, врожденная богемистость. Достаточно было услышать, с каким шиком, шармом и удовольствием произносила Анна Моисеевна любимое ею словечко «ля богем!». Анне Моисеевне нравилось быть «ля богем!», как другим женщинам нравится быть матерями и важными буржуазными женами. Посему она и явилась в Москву, уже тридцатилетняя, и скиталась вместе с ним по богемным комнатам. Одно их обиталище оказывалось беднее другого.