Повесть о любви и тьме - Оз Амос
Идите-ка сюда, поближе ко мне, дорогие мои, подойдите поближе, и вы увидите собственными глазами, подойди и ты, Амос, милый моему сердцу малыш, взгляните на эти листы черновиков на моем столе – не правда ли, после моей смерти стоило бы приводить сюда группы студентов, поколение за поколением, чтобы убедились они воочию, какими страданиями дается писателю его работа, сколько мук принял я за свою жизнь, сколько забот положил я на то, чтобы стиль моего письма был напорист, прост и прозрачен как хрусталь, сколько слов пришлось мне вычеркнуть в каждой строчке, сколько черновиков накопилось: иногда я делал не менее полудюжины различных черновых вариантов, прежде чем отправлял написанное в типографию. Шелест крыльев вдохновения можно услышать только там, где лицо покрыто потом, вдохновение рождается из усердия и точности. Ведь сказано, что под лежачий камень вода не течет… Теперь же ступайте, мои дорогие, за госпожой Клаузнер, утолите свою жажду. А я не задержусь.
Из библиотеки ты попадал в коридор, узкий и длинный, словно кишка. Отсюда, свернув вправо, оказывался в ванной или в чулане, а можно было пойти прямо – в кухню, в кладовку и в комнату служанки, которая примыкала к кухне (комната-то была, а вот служанки в ней никогда не было), или сразу же свернуть влево – в гостиную. А если пройти по коридору дальше, то за второй дверью оказывалась белая нарядная спальня тети и дяди – с большим зеркалом в медной оправе с гравировкой, с витыми подсвечниками по бокам. Итак, в гостиную можно было попасть тремя путями: войдя в дом, из прихожей сразу повернуть налево, или пройти прямо – к кабинету, а выйдя из него, опять-таки повернуть влево и очутиться в гостиной – именно этот путь проделывал обычно по субботам дядя Иосеф, направляясь сразу же к почетному своему месту во главе обеденного стола черного дерева – стола, протянувшегося почти во всю длину гостиной. Кроме того, в углу гостиной был еще третий вход, низкий и сводчатый, ведущий в комнату отдыха, овальную, словно в башне замка, – ее окна выходили в палисадник перед домом, к вашингтонским пальмам, на тихую улицу, по другую сторону которой, прямо напротив, стоял дом писателя Агнона.
Эта комната отдыха называлась еще “курительной комнатой” (у профессора Клаузнера строго запрещалось курить в субботу, хотя закон о субботнем отдыхе не всегда мешал дяде Иосефу трудиться над своими статьями). Здесь стояли несколько кресел с мягкими сиденьями и высоченными спинками, оттоманка с грудой подушечек, вышитых в восточном стиле, лежал широкий мягкий ковер. А еще была там большая картина (возможно, кисти Мауриция Готлиба? [16]), изображавшая старого еврея; на левую его руку наложена тфила – коробочка, содержащая написанные на пергаменте отрывки из Пятикнижия, – такая же коробочка, но с другими текстами, – над серединой его лба, он облачен в талит – молитвенное покрывало, в руках держит священную книгу. Но он не читает, глаза его сомкнуты, а рот слегка приоткрыт, лицо его выражает глубокое страдание, отрешенность и душевный подъем. Мне всегда казалось, что этот погруженный в молитву еврей знает все мои постыдные тайны, но не укоряет меня, а беззвучно увещевает, словно умоляя исправиться.
Эта комната отдыха, она же “курительная”, вновь приводила к белой, в цветах, спальне дяди и тети, создавая тем самым загадку лабиринта, неразрешимую загадку моего детства. Стремление разгадать ее заставляло меня порой, невзирая на родительские выговоры, носиться расшалившимся щенком по всему дому в тщетных попытках уяснить его топографию, постичь, каким образом задний коридор соединяется со спальней, из которой можно попасть в комнату отдыха, соседствующую с гостиной, открывающейся, в свою очередь, в прихожую и в библиотеку, и снова – в коридор. В каждой комнате, особенно в кабинете и спальне, было по две или три двери, и это придавало дому некое волнующее качество, напоминая хитросплетение сквозных переулков или лесную чащу. Благодаря этим разветвлениям ты мог проникнуть тремя или четырьмя разными путями в каждую из комнат – начиная с прихожей и кончая таившейся в недрах дома и примыкающей к кухне каморкой прислуги-без-прислуги. Из этой каморки, а возможно, из кладовки рядом с кухней, можно было попасть на веранду, а оттуда спуститься в сад.
Сад тоже был запутанным, заросшим, с пересекающимися дорожками, с темными тайниками… Там было больное рожковое дерево, толстый ствол которого венчала тяжелая тенистая крона, а еще росли там две яблони и даже одна вишня – печальный, чахоточный изгнанник, к несчастью своему заброшенный на самый край пустыни…
И вот, пока профессор Клаузнер и его брат Бецалель Элицедек, скромный журналист, сторонник ревизионистского движения в сионизме, сотрудник газеты “Ха-машкиф” (“Наблюдатель”), вместе с другими гостями, среди которых ученый Гершон Хургин, историк-исследователь Бен-Цион Натаниягу, и мои родители, и сосед-архитектор господин Коренберг, и писатели Иоханан Тверский, Исраэль Зархи, Хаим Торен и другие, – пока все они сидели вокруг длинного черного стола, обсуждая за стаканом чая из самовара проблемы нашего народа и всего мира, я как привидение носился по дому. Из комнаты в коридор, затем в каморку, оттуда в сад, потом в прихожую, в библиотеку, в курительную комнату, и вновь на кухню, и опять в сад – взволнованный, возбужденный, без устали разыскивающий какой-то заброшенный вход, который не был мною замечен до сего дня и который – именно он! – введет меня в потаенное нутро дома, скрытое от глаз, притаившееся где-то там, между двойными стенами, в разветвляющихся хитросплетениях лабиринта, или, возможно, под домом, в его подземельях, там, где заложен фундамент. И внезапно в поисках кладов я обнаруживал лестницу, погребенную под буйной растительностью, ведущую, по-видимому, в запертый подвал, расположенный под задней верандой… Или открывал неизвестные острова… Или отмечал в разных уголках сада места, где в трудных ландшафтных условиях будет проложена трасса железной дороги…
Сегодня я знаю, что дом дяди Иосефа и тети Ципоры был совсем небольшим, а по сравнению с двух- и трехэтажными виллами в том районе Арада, где я живу, даже маленьким. У них в доме были две большие комнаты – библиотека и гостиная, была средних размеров спальня, еще две комнатушки, кухня, туалет, каморка для прислуги и кладовая. Но в моем детстве, когда весь Иерусалим все еще теснился в одно- и двухкомнатных квартирках, где порой, разделенные лишь перегородкой, обитали две враждующие семьи, – в моем детстве дворец профессора Клаузнера виделся мне чертогами султана или палатином римских императоров. И бывало, перед тем как заснуть, я, лежа в своей постели, представлял себе возрождение царства дома Давидова, дворец в Тальпиоте, вокруг которого выстроились легионы еврейских стражников. В 1949 году, когда избирался первый президент Государства Израиль, Менахем Бегин [17], бывший тогда лидером движения Херут, выдвинул на пост президента кандидатуру дяди Иосефа. И я уже рисовал в своем воображении, как это будет: президентский дворец дяди Иосефа в Тальпиоте окружен батальонами еврейских бойцов, у входа в него, по обе стороны, стоят начищенные и надраенные часовые, а над их головами надпись, обещающая всем входящим, что здесь “иудаизм и человечность” никогда не будут враждовать друг с другом, а, напротив, сольются воедино.
“Сумасшедший ребенок снова мечется по всему дому, – говорили обо мне. – Вы только поглядите на него, бегает и бегает, носится взад-вперед, еле дышит, весь красный, обливается потом, словно ртуть проглотил”. И отчитывали меня: “Что с тобой? Ты съел острый перец? Либо просто гоняешься за собственным хвостом? Ты что – волчок, который запускают в праздник Ханука? Ночная бабочка? Вентилятор? Может, ты потерял свою красавицу-невесту? Твой корабль утонул в море? Ведь ты и вправду довел всех нас до головной боли. Да и тете Ципоре ты сильно мешаешь. Может, присядешь и отдохнешь немного? Почему бы тебе не найти какую-нибудь хорошую книжку и не почитать? Либо мы дадим тебе бумагу и карандаши, посиди спокойно и нарисуй нам что-нибудь симпатичное, а?”