Петруша и комар (сборник) - Лёвшин Игорь
И все же жду вашего решения с трепетом и надеждой!
УЧИТЕЛЬ И УСАТЫЙ ПЕРДУН
Введенское кладбище, оно же Немецкое, расположено неудобно, далеко от метро. Добираться туда надо на трамвае. Рельсы взлетают на Лефортовский холм, откуда четырьмя серебристыми нитями бегут вниз — элегантная канва безыскусного Госпитального вала. На Немецком у меня похоронена двоюродная тетушка, которую я очень любил. Там хорошо, покойно, как говаривали в старину. После посещения могилы я каждый раз остаюсь на полчаса или час — бродить меж оградок, дивиться в который раз мраморным изваяниям и чугунным склепам, читать фамилии на плитах, многие из них я уже выучил наизусть.
Население кладбища невелико, немного и посетителей. В сравнении с Николо-Архангельским это тихая деревушка против бурлящего мегаполиса. В тот раз я уже засобирался — накрапывал дождь. Пробираясь к центральной аллее, я приметил мужчину в темном костюме. Лицо его, поворот шеи, аккуратная бородка с проседью показались мне смутно знакомыми. Я приостановил свое движение по пьяному меандру тропинки, попираемой оградками, и даже изобразил для правдоподобия растерянность, похлопав себя по бокам как бы в поисках пачки сигарет (я сроду не курил). И был вознагражден за незатейливую хитрость маневра: краем глаза я разобрал, что мужчина склонился над черной строгой плитой с выгравированными именами:
Немчинов Никифор Иванович
Латошина Ольга Ардалионовна
Разумеется. Это же учитель моего сына. Преподаватель истории Александр Никифорович Немчинов.
А Эн, как его звали в классе, был личностью примечательной, чтобы не сказать легендарной и даже пуще того: скандальной. При упоминании его имени посвященные ухмылялись, цикали зубом или встряхивали головой. Действительно, в свое время А Эн был изгнан из института XXX АН (теперь РАН) с треском и со скандалом, но скандалом не нынешнего, не вульгарного свойства.
В XXX АН был он некогда на хорошем счету как добросовестный (до въедливости) египтолог, но имел хобби, по тем временам небезопасное: А Эн страстно интересовался архивами времен культа личности и собственно личностью Иосифа Виссарионовича Сталина. В годы Перестроек и Ускорений А Эн начал публиковать статьи в научных и научно-популярных изданиях.
Поначалу никто не обратил внимания на пикантные детали, иголочками посверкивавшие тут и там в его исследовательских работах. Позже тема его обозначилась со всей отчетливостью. По Немчинову выходило, что царские застенки пагубно сказались на здоровье Кобы, особенно на функционировании желудочно-кишечного тракта. Непроизвольные газоотделения стали темой внутрипартийных шуток, что больно ранило самолюбие горца и, как бы сейчас сказали, мачо. Но соратники упорствовали в «дружеском» подтрунивании над Усатым Пердуном. В тридцатые даже самые борзые язык прикусили, но было уже поздно. Будущий генералиссимус ничего не забыл. Последний крупный юморист закончил земной путь с ледорубом в черепе, но и рыбкой помельче правитель не гнушался, истребляя с известным тщанием и жесткостью даже самых мимолетных свидетелей.
Нет никакого сомнения, что начиналась эта очередная ветвь альтернативной истории как шалость. Люди копировали статьи и передавали копии друг другу, молва набирала критическую массу. В дирекцию института обращались за комментариями журналюги, на лекции экстравагантного историка приходили девушки с других кафедр. Дело двигалось к тому рубежу, когда терпеть это уже не было никакой формальной возможности, научные мужи, даже вполне благожелательные к почтенному египтологу, вынуждены были посвятить А Эн специальное расширенное заседание кафедры. Как следует из протоколов, ставших на время бестселлерами внутри профессионального сообщества, А Эн «врос» в собственную «теорию» и, возможно, отчасти уже начал верить и сам в плоды своих «изысканий». Инкриминировали ему, впрочем, не сомнительность теории, а подлог: в числе прочих прегрешений ученый несколько раз сослался на источники, никогда не существовавшие в природе, если только к природе можно отнести пыльное архивное царство.
Вот, собственно, его «последнее слово» на том памятном мероприятии, состоявшемся, если не ошибаюсь, в начале нулевых:
«…что же, я вынужден признать собственную недобросовестность. Те, кто меня знает, не усомнятся в том, что делаю я это с болью и даже стыдом. Точнее так: от стыда съежилась та моя «ученая» половина, которая всегда боготворила идеальный образ беспристрастного архивиста. Моя же «человеческая» половина… Нет, коллеги, не всё так просто. Произнося эти слова, я понял, что «человеческая» половина стыдится, так сказать, самого стыда, той легкости, с которой мой «внутренний ученый» принял упреки — в известной степени формальные.
Дело в том, дорогие мои, что теория эта имеет все существенные признаки теории. И вот вам главный признак: она имеет объяснительную силу. Я готов, пусть не сию минуту, но в обозримые сроки представить свои, то есть согласные с ней мотивы конкретных репрессий. Пример: до сих пор в определенных кругах историков в ходу рассуждения об иррациональности казней, чуть ли не имитации Иосифом Сталиным Божественного Провидения, повергавшего в ужас и паралич сознание граждан. Позвольте, какое еще Провидение? Давайте не будем забывать и о почтенном Оккаме. Бритву его пока никто не отменял. Гипотеза об Усатом Пердуне, со сверхъестественной мелочностью стиравшем малейшие следы своих невинных, в общем-то, физиологических эксцессов, — всего лишь гипотеза. Но как гипотеза она имеет куда больше прав на существование, чем многие теории в кавычках и без. Имя им — не мне вам это говорить — легион».
Он замолчал. Но когда председательствующий Лев Давыдович Мещеряков вскинул голову, чтобы предоставить слово оппоненту, А Эн негромко, но твердо добавил: «К тому же я верю в нее, в свою теорию».
Обсуждение поначалу текло по вполне спокойному руслу. Историка журили за упрямство, призывали к компромиссам, апеллировали к разуму. Но как-то незаметно дискутирующие начали распаляться, виновник же торжества заметно нервничал, привставал, чтобы взять слово, которого ему никто не давал, каждый раз плюхался обратно на деревянный стул, понурив голову и постукивая по тощей коленке кулаком.
Прорвало его на невинном, в общем, пассаже секретаря кафедры. Осудив культ личности и его последствия, отметив, что такое не должно повториться, Ольга Ильинична продолжила в том духе, что и для достижения, мол, благой цели не все средства хороши. «Что же получается, — обратилась она к А Эн, всматриваясь в его подслеповатые глаза, — национальную проблему вы сводите к какому-то анекдоту. В итоге диктатор, руки которого по локоть в крови…»
— В говне! — вскрикнул А Эн, вскочив со стула.
— Простите?
— Все правильно, — выдвинулся он в направлении Ольги Ильиничны, — руки по локоть в крови. А ноги по колено в говне. Почему же вы говорите только о крови? Эта метафора имеет не больше прав на существование, чем другая, моя. Сталин залил страну говном. Потому что народ, уважаемая Ольга Ильинична, обосрался от страха. Не надо меня перебивать! В этом нет ничего зазорного. Мой отец и дед воевали, рассказывали. Люди делали в штаны во время атаки и во время артобстрела, это случается, и никто не винит этих людей. Кроме подонков, конечно. Потому что не обосраться — еще раз прошу прощения за натурализм — в атмосфере тридцатых, да и позже, мог лишь слепоглухонемой. Либо человек… эээ… мягко говоря, не слишком проницательный. Так что простите за вмешательство, я всего лишь хотел уточнить: по локоть в крови и по колено в говне.
Он замолк, и молчали все, никто не кашлянул, не пискнул рассохшимся стулом. Не вставая, негромко, но внятно, заговорил Клейменов с кафедры компаративистики.
— Разрешите задать один вопрос.
— Конечно.
— Вы еврей?
К этому вопросу А Эн не был готов
— Нет… А при чем здесь это?.. Да, еврей (дед Александра Никифоровича по материнской линии действительно был евреем).