Франсуаза Саган - Женщина в гриме
Кларисса едва успела усесться рядом с Эриком, а тот – пустить в ход свою преувеличенную любезность, как появился Ганс-Гельмут Кройце, встреченный аплодисментами. Смокинг лишний раз подчеркивал весь его облик типичного пруссака, а жесткий воротник впивался ему в шею, когда он кланялся. Но стоило ему сесть за инструмент и начать играть, как человек исчез, остался музыкант. Он исполнял Дебюсси с легкостью, тактом, нежностью, которыми сам не обладал. Он заставлял его литься, как легкий напиток, как льется дождичек на палубу, а Кларисса, широко раскрыв глаза, вбирала в себя эту живительную влагу, чувствовала себя помолодевшей, нетронутой, неуязвимой, очищенной. Она очутилась в лесу, в стране своего детства. Она еще не знала ни любви, ни денег, ни мужчин. Ей восемь лет, двенадцать лет, а быть может, и шестьдесят, но все равно это состояние совершенной чистоты. Вот он, смысл жизни, – в этой невинности, нерушимо присутствующей у всех человеческих существ, в этом стремительном, заданном беге по жизненному пути, в милосердной неизбежности смерти, в чем-то еще, что для нее богом не является, но в данный конкретный момент она, как многие другие, кажется, уверена в существовании этого самого бога. Ее даже не удивляет, что Кройце играет нечто противоположное собственной сущности, собственному облику. Зато ее удивляет, что, когда все кончается, какой-то светловолосый незнакомец, сидящий рядом с ней, дергает ее за локоток и велит аплодировать. Эрик качает головой со всей серьезностью и с некоторой грустью, что бывает всякий раз, когда ему встречается бесспорный талант. «Нельзя отрицать того, что он гениален», – заявляет он, словно на самом деле ему хотелось бы отрицать эту гениальность и невозможность делать это его задевает. Сейчас Эрик кажется ей смешным. Глядя на него, она вдруг со всей очевидностью понимает всю величайшую глупость, заставлявшую ее так долго любить его, так сильно из-за него страдать. Да, конечно, кто-то внутри подсказывает ей, что эта свобода и непредвзятость исчезнут из ее мыслей, как только из крови исчезнет алкоголь, но этот «кто-то» одновременно убеждает ее, что истина здесь, сейчас, истина в этой способности к проникновению в суть вещей, пусть даже ошибочному, искривленному, искаженному алкоголем. И этот «кто-то», подсказывающий ей, что она права, когда счастлива, и не права, когда несчастлива, существует внутри ее с самого детства среди бесчисленных составляющих ее «некто», и этот «кто-то» никогда не меняет своих взглядов и воззрений. Она аплодировала чуть дольше остальных, на нее стали поглядывать, и Эрик смутился, но ей было совершенно все равно. По ту сторону рояля стоял ее сообщник Жюльен Пейра и улыбался ей, а она совершенно открыто послала ему ответную улыбку. Ее спаситель, оказывается, еще и красивый мужчина, отметила она с легким удивлением и удовольствием, которого, как ей казалось, она не испытывала множество лет, а то и множество столетий. Немногие люди противостоят Эрику Летюийе, и это правда.
Симон Бежар, который усаживался в кресло в новых брюках от вечернего костюма с застывшим на лице выражением настороженности и скуки, утирал слезы. А все благодаря этому неотесанному грубияну Кройце, которого он считал непереносимым, и благодаря Дебюсси, которого он считал неудобоваримым. По правде говоря, впервые за многие годы ему довелось испытать столь чистую радость. Ибо все эти годы он смотрел фильмы только для того, чтобы разобрать по косточкам игру актеров, чтобы поглядеть на чью-то «вещицу», точно так же, как он читал романы только для того, чтобы определить, можно ли на их базе сочинить сценарий. Бывали, конечно, случаи, когда безумный читательский спрос гарантировал фильму успех априори, но в подобных случаях покупка прав бывала Симону не по карману.
Впервые он попал в кино в шестилетнем возрасте. И с того момента на протяжении сорока лет пейзажи для Симона были всего лишь декорациями, люди – действующими лицами, а любая музыка – фоном.
– Здорово, правда? – выпалил он с энтузиазмом. – Молодец Гельмут! Это на меня так же действует, как Шопен!
Он вволю поплакал в четырнадцать лет под звуки «Полонеза» из цветного американского супервздора, где Шопен в облике загорелого, мускулистого, подтянутого ковбоя сбивает руки в кровь, молотя по белым клавишам фортепиано, а в это время Жорж Санд демонстрирует фигурку, изяществом не уступающую ее мундштуку, посреди декораций, достойных дворца Борджа и «Фоли-Бержер» сразу. Из этого Симон сделал вывод, что Шопен был музыкантом, способным не только тронуть сердца, но, возможно, даже и предоставить музыкальное сопровождение его, Бежара, будущим шедеврам; этим его музыкальная культура и исчерпывалась. Зато теперь, когда Симон стал богат, благодаря Дебюсси перед ним открылся новый мир. И он вдруг ощутил величайшую жажду познания и свое величайшее ничтожество среди бескрайних просторов Искусства, среди живых памятников, среди сказочных сокровищ, отыскать которые у него не было ни времени, ни возможности. Он вдруг почувствовал, что изголодался по литературе, живописи и музыке. И все это стало для него бесконечно желанным, ибо лишь тогда, когда Симон был в состоянии конкретизировать свои желания, он мог им отдаться. Ему было достаточно «мочь» обладать, вот и все. На самом деле он уже завтра сможет закупить самые лучшие японские музыкальные центры высокой точности воспроизведения, приобрести одну, а то и две картины художников-импрессионистов с более или менее твердыми гарантиями подлинности, первое издание Фонтенеля (которого, впрочем, он не понимал). Все подобного рода капризы стали теперь легко осуществимы, он ощутил себя вправе обладать книгами в роскошных изданиях, лучшими кассетами, посетить лучшие музеи. Только теперь в глазах Симона Пантеон со своими знаменитыми покойниками наконец-то сравнялся в плане престижа с французским филиалом киноконцерна «Юнайтед-артистс» и его безымянными наемными работниками. Во всяком случае, теперь стало очевидно, что он научился воспринимать Искусство, и, сам обрадованный собственными слезами, он обратил к Ольге повлажневший взор; однако она, по-видимому, не разделяла его восторгов, а стала, напротив, весьма иронична.
– Послушайте, Симон, только не говорите глупостей, – заявила она вполголоса.
И тут Ольга украдкой бросила взгляд на сидевшего впереди наискосок Эрика Летюийе, однако Симон заметил ответную усталую, всепрощающую улыбку.
– Так чего же мне не следует говорить? – весьма громко спросил он.
Он почувствовал себя оскорбленным в лучших чувствах, в проявлениях доброй воли. В конце концов, именно этой эмоциональной реакции, которую Ольга, по-видимому, сочла смешной, она же вчера с него требовала и страдала оттого, что он, по ее мнению, был на нее неспособен.