Юрий Герман - Дорогой мой человек
— Ну, а если все-таки прижмут? — сощурившись на мелиоратора, осведомился Цветков.
— У меня сердце хреновое, — тонко улыбаясь, ответил Терентьев, — долго им не покуражиться.
— Хитренький! — усмехнулся командир.
— Да уж не без этого…
И, деловито попрощавшись со всеми за руку, мелиоратор ушел.
А Володя долго смотрел ему вслед, почему-то совершенно уверенный в том, что больше никогда не увидит выцветшие эти, светлые глаза, загорелое, в мелких морщинках лицо, не услышит глуховатый, окающий говор.
Я ХОЧУ БЫТЬ КОНТРАБАСОМ!
"В.А.!
Проездом появился Евгений — мой удачливый и учтивый братец! От него мне стало известно, что он видел некоего профессора Баринова, а от профессора стало известно про переплет, в который ты попал там, у себя. Известны, имей в виду, все решительно подробности, вплоть до твоего поведения в изоляторе, когда, по существу, ты понимал: приговор, не подлежащий обжалованию, вынесен. Это не мои слова, это слова Баринова. Боже мой, и чего я кривляюсь, все равно это письмо не попадет не только к тебе, но даже и на почту, так почему же не писать всю правду? Ты ведь знал, что болен чумой? И только потом выяснилось, что это всего только скарлатина.
Знаешь, даже Женька рассказывал мне все твои обстоятельства с восторгом. И совершенно искренне. Он умеет, между прочим, восхищаться и умиляться чужими подвигами, а в театре умеет «переживать». Знаешь, я заметила, что люди с трусливой и мелкой душонкой, так же как очень жестокие человечки, склонны к проявлению именно вот такой чувствительности — в театре, в кино, вообще там, где это себе недорого стоит. Люди же по-настоящему добрые, как правило, сопереживают не изображению страданий или подвигов, а помогают в страданиях делом и, совершая сами подвиг, не относятся к своему поступку почтительно. Здорово? Я ведь не такая уж дура, Володечка, как тебе казалось на прошедшем этапе наших взаимоотношений.
Ой, как страшно мне было слушать Женьку!
Знаешь, как он рассказывал?
Как кинокартину, где ты — безупречный молодой герой.
А подтекст, как выражаются наши театральные товарищи, был такой: «Вот какого ты, Варя, бобра упустила. С прошествием времени станет В.А. знаменитым, всемирно известным, ну а ты что?» Ну, я, естественно, слушала и хлюпала носом. И не потому, что бобра упустила, наплевать мне на всех бобров всего земного шара, а только потому, что ужасно мне было за тебя страшно, хоть и с опозданием. И потом, что это за легенды, что в тебя там кто-то стрелял, а ты его простил, и он на тебя впоследствии молился? Может быть, ты у меня стал, Вовик, еще, к довершению всех наших несчастий, толстовцем и не кушаешь убоинку, ибо все живое славит господа? С тобой все может случиться, лет двести назад из таких, как ты, получались самосожженцы, я «Хованщину» видела, я — образованная.
Милый, любимый, дорогой мой человек!
Если бы ты знал, как я тоскую без тебя.
Если бы ты мог понять, одержимая моя головушка, как никогда никого не смогу я полюбить, потому что я однолюб. Если бы знал ты, дурачок, что из-за пустяковой ерунды, из-за нетерпимости своей ты лишил меня навсегда счастья быть любимой, любить не за глаза, а в глаза, ссориться с тобой по пустякам, обижаться на тебя и радоваться тому, что мы помирились , причипурившись пойти с тобой в театр, на люди, и сказать тебе: «Ах, какой ты, Вова, опять галстук штопором закрутил», пришить тебе пуговицу, нажарить тебе картошку, ждать тебя, просто быть совершенно счастливой оттого, что сижу и жду тебя, а ты должен прийти, и если не придешь, то, значит, ты умер, потому что никаких иных объяснений быть не может…
Но ничего этого, разумеется, никогда не будет.
У тебя уже есть там Туш — мне разъяснил это Женька со значением в голосе. Она красавица, экзотическая, конечно, — так сказал Евгений. На что я сказала Женьке с глупым смешком:
— Все равно я лучше всех его Тушей. И никуда он в конце концов не денется, этот ваш знаменитый Устименко. Придет как миленький, но я его выгоню в толчки.
«В толчки» — это из какой-то пьесы. И говорила я это хоть и со смешком, но как у Чехова, знаешь, «сквозь слезы». У него часто такая ремарка «сквозь слезы», хоть другим и не видно. Разумеется, Женька ничего не разглядел. И стал хвастаться своим «положением». Его «старик» в нем души не чает, а состоять при генерал-полковнике в дни войны не каждому дано. «Старик», конечно, капризничает, но Евгений к капризам привык и уже по одному тому, как генерал постукивает папиросой по крышке своего портсигара, знает, каков нынче шеф и с какой ноги встал. Ну да что о Женьке, хочешь лучше про меня, как я мечтала сделаться контрабасом?
Вот сели мы с мальчиками в наш автобус. А мальчики — это струнный квинтет, очень, кстати, хороший. Сели — в это время налет авиационный. Наш худрук, который нас провожал, — бывает так — вдруг забыл слово, которое нужно было сказать. А сказать нужно было просто: рассредоточьтесь! Ну, а он по-карточному:
— Растасовывайтесь!
Никто ничего не мог понять. Толстая Настя отвечает из окошка автобуса:
— Мы уже хорошо растасовались, удобно сидим…
Вот приехали к зенитчикам. Надели белые халаты — показывать отрывок из «Доктора Мамлока».
Начали, а потом сразу дождь.
Мы играем «Мамлока», а дождь хлещет.
Играем и думаем: «Нам что, а вот квинтет наш! Инструменты дождя не любят, а чехлы далеко — в автобусе, километра за три-четыре. Пропадут инструменты».
И вдруг я вижу, Володечка: снимает один матрос-зенитчик с себя свой синий воротник — и на контрабас, который был к дереву прислонен. Другой за ним, третий так же, четвертый, пятый…
И тогда я подумала, Вовик: хочу быть контрабасом! Хочу, чтобы ты догадался закрыть меня от дождя синим воротником! И пусть будет что угодно, что предсказано судьбой!
Пожалуйста, В.А., укройте меня когда-нибудь от дождя синим воротником!
А про один веселый островок — хотите знать?
Вы же думаете, что мы совсем никому не нужны, что мы все вас предали , так вы написали мне, отвратительно убежав от меня, ничтожество!
Так вот тебе, Вовка, про островок.
Но это будет в третьем лице, для разнообразия.
Они (читай — мы, артисты) вовсе не были беззаветными храбрецами. Они, как и все люди, боялись, но боялись больше других, потому что совсем еще не привыкли к войне и не понимали того в ней, что хорошо изучили и к чему привыкли многие моряки, воюющие с первого дня этой войны.
Вот обстреляли высокоталантливую бригаду еще в море. Обстреляли и загнали катер на мель. И слышала артистка Степанова, как один матрос, раздеваясь, чтоб лезть в воду, сказал благостным тоном: