Сергей Фролов - Повесть о Поле Фимкиной
— Или другое, — Леня пропустил мимо слова рыбака. — Купили колхозу легковую машину, а шофер вздумал в другое село на танцульки съездить. Уехал ночью, тайком и пропал. На вторые сутки нашли за тридцать верст. Мотор вывел из строя. Вот и стоит автомобиль, новенький, месяц только проходил. Евгений Васильевич-то ездит теперь на лошади. Не снимать же с рейса грузовик.
Парень слушал уже серьезно, а Леня увлекся и, повернувшись к нему лицом, продолжал:
— Не то какой-нибудь лентяй — он век в колхозе путем не работал — выклянчит машину, мясо в городе продать. Хоть и за плату, но других все одно досада берет. Им некогда разъезжаться, они работают. А Евгений Васильевич никого не хотел обидеть.
— Кому же понравится: одни вкалывают, другие налегке живут.
— А ему легко? День и ночь на ногах, о хозяйстве да о людях заботится. Он ведь по своей воле из вашего города приехал. На агронома там выучился, поработал года два, потом невесту свою привез. Теперь наша школа с учительницей. А до нее все убегали, хоть привязывай. Пришлют какую-нибудь, она с месяц похрабрится, а потом заскучает — и айда из села. Школа опять без учителя.
— Да, невеселые у вас дела, — высказался рыбак. — А председателю виноватых сразу наказать бы. Построже с ними.
— Надо, но уж такой он человек.
— Скажи, откуда ты обо всем знаешь? Вроде мал еще, — спохватился приезжий.
— Глаза есть, вижу. Уши тоже не заткнешь, слышу, что люди говорят.
— А ты смышленый, понятливый мальчишка. Наверно, и учишься лучше всех, на одни пятерки.
— Нет, не на одни пятерки, но лучше всех, — теперь уж не как Евгению Васильевичу, без задора ответил Леня. — Ведь я один в классе.
— Почему? — удивился рыбак.
— Потому. Одногодков моих в селе нет.
— Один ученик в классе — не представляю!
— Ты не учился так?
— Нет.
— А мне пришлось…
— Понятно, — рыбак, скрестив руки на острых коленях, смотрел поверх играющей блеском водной глади.
За прудом под нещадно палящим солнцем далеко стелилась ровная, широкая степь. Тих был голос мальчика, но, кажется, он достиг самых дальних ее пределов, опечалил солнечный свет над ней, лишил смысла раздолье самой степи. Там, в просторах, стало разом скучно и тоскливо после его невеселых слов, будто степь поняла свою бесполезность, что не нашла в себе щедрости — не произвела на свет сверстников мальчику, обездолила его детство.
— Ну, удачи вам, — парень поднялся. — А леску я тебе — в другой раз приеду — привезу.
— Не надо, я тряпок набрал, выменяю.
4Рыбак был прав. Мальчики долго сидели над водой, но даже карась не шел на их удочки. Небольшой дневной ветер стих. Солнце, клонясь к вечеру, повисло над краем земли. Заглядевшиеся на поплавки, ребята не заметили, как бесшумно оцепили пруд «Жигули», «Москвичи» и «Запорожцы». Словно яркие разноцветные бусы унизали они берега по всей их извилистой кромке, а у самой воды лепилось множество серых фигур с удочками. Едва успел подрасти в пруду карп, городские рыбаки саранчой устремились сюда на всевозможных колесах.
Только что подъехавший салатного цвета «Жигуль» попятился к густому тальнику, разросшемуся на противоположном берегу. Двое приехавших долго возились в зарослях позади машины. Затем снова подрулили к берегу и скоро, прихватив удочки, отплыли на надувной лодке куда-то в хвост пруда.
Евгений Васильевич с парторгом не раз отбирали у браконьеров недозволенные снасти, и теперь они таятся, но все равно продолжают свое. Некоторые, дождавшись темноты, высыпают из мешков на дно добытый где-то на стороне комбикорм и примечают места. Ночью карп косяками устремляется на приманку — тут его и захватывают бреднем. Прямо-таки опустошают пруд.
На той стороне пастух Ефим Краюхин пригнал на летнюю карду стадо. Подъехали в автобусе доярки. Там поднялся веселый гомон: заработала электродойка, позванивали ведра и фляги, голосисто перекликались доярки.
Со сбивчивым топотом подбежали на водопой лошади. Стерегущий их в ночном конюх Мишуня, не слезая с седла, поздоровался с Ефимом через пруд и сообщил новость:
— Слышь, Ефим, поздравляю, привезли, нашли нам нового председателя!
— Поздравь свою сиволапую бабку да себя! — оборвал Мишуню оказавшийся не в духе пастух. Он повернулся спиной к пруду, еще раз ругнулся негромко, себе под нос, но было слышно: — Блаженный, неразумная голова, греха-то ни мало…
Озадаченный ответом пастуха, Мишуня сидел в седле, виновато улыбаясь скривленным набок ртом, смотрел на светлую воду, отражаясь в ней вместе с понурым, увязнувшим в иле мерином.
Это был мужик лет тридцати двух, добрый, необидчивый, с приветливым, улыбчивым лицом жениха-перестарка, с русыми, лихими кудрями из-под фуражки. Говорил он всегда спроста и больше чужими словами. Недавнее его сообщение Ефиму было, скорей всего, тоже повторением чьих-то речей. Если кто-нибудь, случись, оборвет Мишуню обидно, как сегодня Ефим, он в ответ криво, до самого уха сведет в улыбке тонкогубый рот, веселые васильковые глаза жалко, растерянно забегают по сторонам, но осерчать никак не могут. Мишуню не надо назначать в наряд на какую-то работу. Каждое утро он приходит на ферму или скотный двор и работает до позднего часу. Делает все без разбору. Помогает женщинам чистить кормушки, убирает навоз, раздает корм. Выхватит у какой-либо доярки тяжелые ведра с дробленкой и несет.
— Нинк, придется отблагодарить тебе парня-то. Уж смилуйся, вон какой он молодец! — подзадорит кто-нибудь Мишуню.
— Нужна она мне, толстопятая! Я себе получше найду!
— Охы! Чего он знает-то! Да кто за тебя… — обидится Нинка.
— Найдет, найдет Мишуня! — вступятся за него другие женщины. — Он вон какой цветок-то, сроду не увядает. И работник — золотой!
А промеж себя скажут:
— Ладно этот недоумок, а то кто бы с нами на фермах ворочал?
— Не говори. Умные-то давно разбежались кто куда. А женится — таких же наплодит. Те тоже не дадут колхозу упасть.
И крикнут в голос:
— Мишуня, тебе ведь не оплатят, ты не по наряду работаешь!
— Вот уж хренушки! Пусть только попробуют, я им, екарный бабай, всю контору разнесу, — грозно отвечает он, а сам кособоко улыбается и весело окидывает всех своим чистым, ничем не замутненным взглядом.
И «хренушки», и «екарный бабай» тоже переняты им у кого-то, но стали постоянными в его простоватой, скудной речи. И многие теперь сами повторяют их на его манер.
Недавно в колхозе завели табунок лошадей, он пришел на конюшню, сам назначил себя конюхом: «Никому, екарный бабай, не доверяю. Загубят животину…»
Лошадь под Мишуней запереступала, потянулась к траве.
— Стой, дурень! Оголодал, успеется! — прикрикнул он, не убирая с лица кривой усмешки.
Лошадь успокоилась. Мишуня долго глядел на Леню, будто не угадывал, кто перед ним. Потом сказал:
— Ты, малый, шибко не балуй Белоногого овсом. Его потом траву не заставишь есть.
Вернулся к воде пастух Ефим, спросил уже спокойней:
— Ну и что? Как там собрания-то проходила?
— А никак. Считай, молчком, — тут же приободрился Мишуня. — Парторг пристал, то к одним повернется, то к другим: «Давайте, товарищи колхозники, решать, кто слово имеет?» Хренушки, все молчат, воды в рот набрали. Не глотают и не выплевывают. Нас спрашивать не надо, когда готовый председатель уже сидит у них под боком? А чё люди глаза в пол опускают? На своего-то не глядят? Чать неловко, сами же ему в шапку наклали.
— Так и промолчали?
— Нет, Илья Платоныч все же поднялся.
— Что же он сказал?
— Дела, говорит, у нас неважные. Сказать по-другому — только соврать. Мы не только работать, но и думать разучились. Кому живем на свете — сами не знаем. На брюхо себе живем, — передавал Мишуня слова отца Лени. — На детей не глядим, как им потом захлебываться в жизни. Председатель, говорит, человек хороший, другого бы не надо. Но мы сами его не ува́жили. Стали помыкать его добротой, старанием. А некоторые так и на шею сели. Не только председателя — нас кое-кого давно бы поменять пора… Вот так вот… — заключил Мишуня, помолчал и добавил: — Ширмачек еще огрызнулся на Евгения Васильевича: «Хватит, наработался!»
— Этому только бы лежачих добивать. Всю жизнь так. Да, дела… — Ефим покачал головой.
— В районе-то считают, наш мягковатый был…
— А то нет? — подтвердила, направляясь к автобусу, молодая, из ранних, доярка Зинка Ненашева. — Не заместо же перины его стелить!
— С тобой не разговаривают и помалкивай! — раздраженно сказал ей Ефим.
— Это почему? — обернулась уже из дверцы Зинка.
— Материно молоко сначала утри! Мягкий… Во всех нас потыкать надо. Попробовать, какие мы твердые! Каждый, коли есть башка на плечах, разумей свое дело, — не унимался Ефим, — справляй его по-людски. А нечего человека чернить. Как сказал Илья, много у нас таких: им добро сделай, а они думают — это поблажка!