Юрий Герт - Северное сияние (сборник)
Теперь у него не было тонкой папиросной бумаги, он резал газету на аккуратные книжицы и дымил у двери, и отодвигался, давая место, чтобы выплеснуть наружу ведро с дерьмом.
На остановках он спрыгивал из теплушки...Не спрыгивал, а сползал, царапая руки, осторожно, неловко опуская на землю свою старые кости и, путаясь ногами в длинной вялой траве, медленно шел в степь. Иногда он останавливался, оглядывался, прикидывая расстояние до эшелона, потом шел дальше. Он шел и шел, отыскивая хоть малую ложбинку, но степь была ровной, гладкой, без впадин и кустов.
— Эй, дедушка! — кричали ему. — Отстанешь!..
Я провожал его, но с каждым шагом ноги мои становились все тяжелей, страх остаться с дедом вдвоем в распахнувшейся во все стороны степи поворачивал меня назад. Мне мерещился гудок паровоза, и я проклинал деда, его стыдливость, его глупость, его упорство. Но дед упорно шагал в степь.
Его голубая рубаха маячила в невообразимой дали, когда он отстегивал свои подтяжки, и вся теплушка смотрела в раздвинутую дверь, волнуясь за деда.
Он возвращался так же неторопливо, он бы и не смог спешить, и он шел не спеша, развернув плечи, худой, высокий, с помолодевшим лицом и короткими кавказскими усиками, и садился на прежнее место, и молча слушал мою бабушку, мою мать, их причитания, мольбы и зловещие предсказания.
И вот однажды счастье изменило деду. Он услышал, как гуднул паровоз, поднялся из-за своего низенького укрытия и, поддерживая брюки обеими руками, зашагал к эшелону. Состав же постоял еще минуту и совсем тихо двинулся по рельсам. Протяжно закричала бабка, рванулась к двери моя мать — она уже давно разговаривала почти шепотом, каждое громкое слово заставляло ее вздрагивать от боли, но тут закричала и она своим истерзанным туберкулезом горлом.
Дед ускорил шаги, он упал, зацепясь за сухие стебли, но поднялся и побежал за медленно набирающим скорость поездом, и все мы, сгрудясь в дверях, свесясь наружу, тянули к нему руки, подначивали, орали, но чем, чем могли мы помочь?.. Ведь у теплушки не было ни ступеньки, ни подножки, на остановке мы спускали короткую деревянную лесенку, но на ходу нужно было обладать мальчишеской гибкостью, чтобы с ее помощью взобраться в вагон.
Поезд шел вперед, насыпь становилась все круче, и где-то рядом с теплушкой, изнемогая, задыхаясь, одной рукой поддерживая брюки, а другую, с длинными, перепачканными глиной пальцами, вытянув перед собой, бежал мой дед.
Когда я вспоминаю теперь его выкатившиеся, налитые отчаянием глаза, его протянутую в пустоту руку, его страшный вопль — “Сарра, — кричал он, — Сарра, Сарра!” — так звали мою мать — мне кажется, я вижу не деда моего, спустившегося из вагона в поисках укромного места, — я вижу давних моих предков, которые бегут от сияющих медью, скрежещущих железом римских колесниц, от дымных испанских костров, от киевских громил и немецкого “нового порядка”, я вижу их заломленные к пустому небу руки и огромные тоскливые зрачки... Грязные, драные долгополые лапсердаки вижу я, хилые, хрипящие груди, вскосмаченные волосы, обсыпанные перхотью и гнидами... Братья! — хочется крикнуть мне. — Руку, руку, братья!..
Ах, чем был бы наш мир без чудес?.. Они случаются, случаются у всех на глазах, противореча установленным правилам, я и теперь никак — да и все мы тогда, когда это произошло, — и тогда мы не смогли понять, как, почему мой дед очутился в вагоне. Мой, говорю я, хотя ведь правильней было бы назвать его наш, так называла его с того дня вся теплушка, — наш дед. Так вот, я не знаю и не смогу объяснить, как слабые руки женщин и детей смогли на весу удержать лестницу, если то была лестница, или как смогли они уцепиться за деда, или как мог не порваться ворот его сатиновой рубашки, за который я ухватился, когда его тащили, — не знаю, не знаю, но это случилось — расцарапанный, в ссадинах, кровоподтеках, дрожащий от напряжения, от страха, от неимоверных усилий, стоял он посреди теплушки, и кто-то подавал бабке воду, кто-то протягивал деду бинт, и мать смеялась, вернее, трудно было отличить ее смех от слез.
И что же?.. На другой день, когда вся наша теплушка еще переживала вчерашнее событие, когда припоминались десятки случаев отставания от поездов (отставали подобным же образом), дед мой снова спустился из теплушки на стоянке и пошел в степь. Вдогонку ему кричали, грозили, бабка взывала к его чувству жалости — он шел и шел. И все смолкли и только следили за его удаляющейся фигурой, понимая, что он — единственный в теплушке мужчина и не может иначе. И Ревекка — так называл я тогда ее про себя — моя Ревекка, зажав между пальцев роман о короле Ричарде Львиное Сердце, смотрела ему вслед...
Не знаю, когда, но когда-нибудь она будет создана — книга, задуманная нами с Дорощуком в ту незабвенную ночь, когда мы чистили наш батальонный гальюн...
1966 г.
СПАСЕМ ПИЗАНСКУЮ БАШНЮ!
Пизанскую башню часто причисляют к семи чудесам современного мира.
Начатая в 1173 г., она была закончена в 1372 г., таким образом ее строительство продолжалось 199 лет. После возведения третьего яруса грунт под нею стал оседать, башня начала клониться набок...
(Из энциклопедии).
1
Сказать честно, раньше я как-то мало думал о Пизанской башне... Были у меня другие заботы.
Но вот однажды приходит к нам Александр Александрович, наш сосед по лестничной площадке и, между прочим, — председатель нашего жилкооператива “Первомайский”, и говорит:
— А ведь Пизанская-то башня па-адает, Юрий Михайлович!..
2
Такая была у него привычка: спозаранок, в то время, когда весь наш дом еще спал и голуби только-только начинали погулькивать, расхаживая по балконным перилам, Александр Александрович являлся ко мне, чтобы потолковать о наших кооперативных делах. То есть он приходил, чтобы составить очередную цидулу в очередную инстанцию по поводу труб, вентилей и заглушек, в которых остро нуждается наш кооператив. Но инстанции отмалчивались. Полагая, что прочие возможности нами уже исчерпаны, я рекомендовал Александру Александровичу обратиться напрямую в Верховный Совет. Однако Александр Александрович не был склонен к моему молодому экстремизму. “По крайности, — говорил он, — мы и туда напишем... Но только по крайности”. Он сидел в кресле, покачивая ногой, пристроив на костистом колене свою плоскую, блинчиком, кепочку и пристально рассматривая меня острыми, колючими глазками. Не знаю, о чем он при этом думал...
Утро, с моей точки зрения, было не самым лучшим временем для наших деловых встреч, но, во-первых, я с детства усвоил, что общественное (а в данном случае — наш кооператив “Первомайский”) выше личного, а во-вторых — прежде, чем стать нашим председателем, Александр Александрович лет по меньшей мере тридцать шоферил, гонял грузовые машины по тысячекилометровому Бийскому тракту, и лицо у него было загрубелое, кирпичного цвета, словно обожженное сибирскими морозами. Выложи я ему все, что думаю о наших утренних свиданиях, он мог бы меня не понять и обидеться, поскольку в его представлении я — интеллигент, к тому же — литератор, да еще из тех самых, кого ругают в газетах...
3
И вот однажды, говорю я, в самую рань, едва я расположился за машинкой, чтобы приступить к давно задуманному рассказу, едва пригубил чашку с крепчайшим бразильским кофе, едва зажег сигарету и сделал первую, самую сладкую затяжку, как раздался звонок — и на пороге, слегка пригнув голову и сутулясь, чтобы не задеть макушкой за перегородку, появился Александр Александрович, наш председатель.
Конечно, я понимал, что по утрам ему не спится, кроме того, в доме у меня единственного имелась машинка... И потому все, что хотелось мне в тот момент произнести вслух, я произнес про себя, и провел Александра Александровича к себе в комнату, и усадил, как всегда, в кресло, и осведомился насчет кофе и сигарет, а также — не без легкой язвительности — спросил, в какую инстанцию мы станем писать нынче — в Верховный все-таки Совет, в Политбюро КПСС или — чего уж там! — шарахнем сразу в Организацию Объединенных Наций?.. Александр же Александрович, по обыкновению, бразильскому кофе предпочел стакан воды из-под крана, особенно полезной, считал он, по утрам натощак, взамен сигарет вытянул из кармана пачку “Беломора”, а язвительный мой вопрос пропустил мимо ушей.
Светлые глазки его воспаленно блестели из-под лохматых бровей и были красными, как после бессонницы. И весь он выглядел возбужденным, сосредоточенным на какой-то всецело захватившей его мысли. Он то глубоко затягивался, гулко кашляя в кулак после каждой затяжки, то сидел неподвижно, распрямив спину и сцепив на коленях руки, то, спохватясь, чиркал спичкой и зажигал погасшую папиросу.
— А ведь Пизанская-то башня па-адает, Юрий Михайлович! — проговорил наконец он хриплым от волнения голосом.