Войцех Кучок - Дряньё
— А у вас есть в чем забрать?
Не оказывалось, поэтому тернеций он помещал в полиэтиленовый пакетик, завязывал и вручал матери, а она шла по зимнему городу и делала продовольственно-одежно-радостные покупки, а когда возвращалась, до меня доносился предвестник радости — стук на лестнице, энергичный ритм каблуков и шуршание сеток, собака под дверью тоже слышала и скулила, я открывал, мы сходили вниз принять сетки, вынюхивать, высматривать, а старый К. приоткрывал двери своей мастерской и тоже хотел знать, что на этот раз принес этот радостный шопинг, что удалось взять без очереди (потому что в очередях приходилось стоять в обычные дни, а не в дни этой необыкновенной, праздничной, безмятежной утехи), и мы все разом бросались к сеткам и вынимали все, точно напали на Санта-Клауса, а мать, глядя на все это, заливалась смехом, до слез; и тогда старый К. начинал щекотать ее усом, прикусывать, ставить засосики, на что она возгоралась негодованием:
— Ты что делаешь, идиот?!
Что-то вроде первого раската грома на горизонте, но тогда мое внимание было приковано к совершенно побледневшим тернециям, беспомощно левитировавшим в пакетике, я выливал их в аквариум и видел, как они тихо опадают на дно, как другие рыбки смотрят и удивляются, кто выпустил на их территорию эту падаль. Тернеции оказались не слишком морозоустойчивыми, одного только энтузиазма моей матери оказалось недостаточно, чтобы их обогреть; совершая путь от магазина к магазину, они все смурнее смотрели на мир из мерцающего пакетика, их темные плавники начинали блекнуть, и хоть — кто их там знает — может, они догадывались, что они — радостный подарок и обязаны выдержать этот переходный этап, хоть, может, — как знать — предчувствовали, что их ждет тепленький аквариум, полный растеньиц и общительных гуппи, и с этой картиной в своих рыбьих мозгах они замерзали по дороге домой; единственное, чем я мог служить им, так это устроить похороны по-флотски, в туалете. Мать вдруг вспоминала обо мне:
— Ой, да я ж тебе рыбок купила, где они, никак, в магазине оставила?
Я успокаивал ее:
— Нет, нет, я уже нашел их, уже плавают, посмотри.
И она смотрела в аквариум, не различая рыб, всматривалась, вслушивалась в тихое бульканье фильтрованного воздуха, приносила табуреточку и удобно устраивалась возле аквариума, поясняя:
— Я немного посижу с рыбками, чтобы успокоиться.
Уже тогда я знал, что когда-нибудь в будущем, черном и неизбежном, когда мать умрет, для меня окажутся убийственными воспоминания этих ее неудач, этих невинных ляпов. Только над могилами выясняется, что мы любили родителей за неосуществленное, за то, что нам вместе не удалось, их неудачи встают из могилы самым трогательным воспоминанием и ни за что не хотят лезть обратно. Эх, только над могилами выясняется.
Я поверил, как они хотели, в Бога. Я поверил для них по-настоящему тогда, когда получил в подарок наручные часы, два Новых Завета, желтый москвич на батарейках, но без батареек (самая бедная ветвь семьи всегда умела бесконечно трогать меня своими подарками) и складной велосипед, результат объединения сил матери, старого К. и его брата-старого-холостяка, имевшего полезные, если не сказать необходимые, связи в деле покупки транспортных средств. Я получил все это, но с этого момента я должен был отмечать святые праздники, а прегрешения свои приносить на оптовую базу прегрешений, покинуть которую я мог только после отпускающего грехи стука в перегородку исповедальни, а потом — съесть тонкий ломтик божьего тела (с этим у меня всегда были проблемы; когда я задавал вопрос о каннибальском свойстве причастия, мне отвечали, чтобы я не болтал ерунду и что пойму, как подрасту; когда я спрашивал, почему же я сейчас должен делать то, чего я не понимаю, мне отвечали, что любопытство — первый шаг на пути в ад; когда я спрашивал, каким же великаном должен был бы быть Иисус Христос, что в течение стольких лет его телом кормятся миллионы и миллионы людей на свете, мне отвечали: отстань, пойди лучше помолись, потому что ты богохульствуешь) и быть святым до первого греха, но прежде всего и больше всего (как говорил старый К.) с этого момента я должен был обязательно и безусловно быть послушным.
— Помни, сынок, первое причастие это такой день, начиная с которого ты сам отвечаешь за свои грехи, теперь уже твой ангел-хранитель не станет ходатайствовать за тебя перед Господом Богом, теперь ты должен будешь во всем исповедоваться лично. Помни, сынок, с сегодняшнего дня Бог смотрит на тебя и днем и ночью и видит все твои проступки, даже те, которых я не замечаю и за что не успеваю тебя вовремя наказать. Божья кара в тысячу раз страшнее моих шлепков, а потому, сынок, ты должен всегда очень тщательно перед каждой исповедью подводить счет совести и составлять список грехов, чтобы ненароком о каком-нибудь не забыть. Ты забудешь, а Бог тебе твой грех припомнит на Страшном суде или значительно раньше, в течение жизни, когда ты совсем не ждешь кары, помни, сынок, Бог тебе не ответит на вопрос «За что?».
И прежде чем он облобызал меня (именно так, облобызал, потому что с этого дня все должно было войти в свое священное измерение, и, вместо того чтобы обнять и спонтанно, как на дне рождения, расцеловать меня в щеки, все они лобызали меня) и вручил подарки, он пробормотал еще горячим шепотом подходящую к данному моменту поговорку, коля меня в ухо своим усом:
— Есть такой святой Идит, он все грехи видит…
Больше других умилялась в тот день сестра старого К., точно позировала на святую Терезу, когда она смотрела на мой праздничный костюм, на восковую свечу-громницу в моей руке, на то, как я присоединяюсь к стаду барашков, ведомых ко спасению, блаженно закатывала глаза; я мог бы поклясться, что это были самые счастливые моменты в ее жизни, те, которые были связаны с толпой перед костелом; или во время моего крещения или святого причастия, или во время миропомазания я видел это безграничное удовлетворение на ее лице, когда она обнимала меня и вверяла Деве Марии, я непосредственно на себе ощущал, как она трепещет в резонанс, словно кошка; я видел, как дрожали ее веки, как она щурила глаза, когда ксендз в пастырском послании упоминал ее фамилию, выражая благодарность за помощь в работе по парафии; представляю, что с ней происходило во время приезда папы, что в ней творилось, когда она, втиснутая между толпой верующих и заграждениями, на мгновение оказалась прямо перед папамобилем, на мгновение встретила Его Взгляд, Его Глаза, и почувствовала, что в это самое мгновение она та единственная во всем мире особа, на которую смотрит Папа Римский; я представил себе все эти блаженные обмороки, и мне сразу становились понятны корни ее стародевичества; тетушка была монахиней в миру, настоятельницей одноместного монастыря под покровительством святого Само-обожания, это было верно, как святой воды пить дать, как грехи в ней утопить дать, как ммммолитвенные переплетения пальцев, как прошептанные в исповедальне признания искушений; глаза у сестры старого К. были залиты литанией, а сердце — созерцанием призраков веры, надежды и любви.
Я, как они хотели, для них уверовал в Бога, не надолго, но ради них, как они хотели, поверил. Верил, несмотря на хахорей со Штайнки, которых я с удивлением увидел одетыми в пелеринки служек (я потом пробрался на Кладбищенскую проверить, не превратились ли они, случаем, в святых, не устрашились ли они случаем святого Идита; мне повезло, они не заметили меня, они слишком были увлечены метанием виноградных улиток в мишень, нарисованную на стене дома краденным из школы мелом; двое из них держали ревущих девчонок, которых поймали за кладбищенской стеной, когда те собирали улиток, на большой лист лопуха, целую колонию собрали; они подождали, пока наполнился арсенал, чтобы было чем бросать, а потом отняли улиток и стали соревноваться в метании; а значит, ничего не изменилось, а значит, можно было оставаться шпаной и быть служкой в костеле, в этом и состояло божеское милосердие).
Я верил, несмотря на старого К., который на богослужении подавал мне руку в знак примирения, а после возвращения домой приводил в исполнение отсроченное наказание, перед обедом, для возбуждения аппетита; когда же я, убегая, прячась за столом, перевертывая стулья, напоминал ему о костельном примирении, он отвечал:
— Все правильно, сынок, между нами мир, ведь я отец твой, я не веду с тобой войну, я просто воспитываю тебя, ну, иди сюда, ну, куда ты, дерьмо, убегаешь, а ну, подожди, ооо, и что теперь, и что теперь? Знаешь за что? — (Удар, da capo al fine.)[2]
Я верил для них, как они хотели, несмотря на то что они не сумели положить конец ненависти и расстаться тоже не сумели. Тысячу раз они отходили друг от друга с угрозами, но, в сущности, зависели друг от друга, в сущности, они не сумели друг от друга удалиться ни на шаг. Я очень некрасиво называл это игрой в отходы.