Ярослав Астахов - Крушение лабиринта
Пространство этого зала залито светом солнца.
Это невероятно: чистейшее полуденное сияние – на такой глубине!
И это вызывает учащение ударов сердца у бога Сандрия, хотя он видел подобное несчетное число раз: лучи, скрывающиеся в бездне.
Гигантское и пустое это пространство располагается много ниже уровня моря. Бесчисленные замысловатые нисходящие переходы ведут к нему. И тем не менее случаются каждый день часы, в которые не ослабевшее и нерассеянное сиянье солнца посещает каверну. Причиною сего могучие извитые жилы прозрачного минерала, напоминающего алмаз, которые пронизали ее свод.
Обилие и расположение выходов световодного камня таковы, что можно предполагать ветвление. Как если бы то были срезы корней, отходящих от единственного ствола. Вершина же исполинского этого сокрытого древа, видимо, находится высоко в горах. И там горит ее скол, никому не ведомый, – там тайно соприкасается стеклянная сердцевина с воздухом и лучами не знающего туч солнца.
Так это представляет себе все Сандрий. Он в это верит. Весь долгий жизненный опыт бога свидетельствует ему, что высота и Глубины – соприкасаются.
В огромной этой каверне нет теней у предметов. И это не удивительно, потому что едва ли может родиться тень при таком количестве ипостасей солнца.
С какою-то почти что опаской пересекает старик остановленное пространство, гулкое, и оно подобно внутренности святилища нет от сего мира. Он держит факел в руке, по-прежнему, но слабого языка пламени не видать вовсе в идущих отовсюду огромной мощи лучах.
И кажется, что в старческой иссохшей руке с угрозою взнесен жезл.
Движенья Сандрия скованны; он словно бы остерегается потеряться посреди ровной, как городская площадь, и пристальнейшим образом освещенной пространной плоскости. Окольным сложным путем старик огибает раковину гигантского белемнита, выглядывающую из пола наклонным конусом. За ней уж близко противоположная стена зала; и ниша в этой стене, напоминающая формой воронку. В ее приветливый сумрак стремится бог, с облегчением оставляя однообразный свет, не ведающий теней.
Здесь постепенно становится виден вновь огонь факела его.
И перед стариком снова спуск. Теперь уже широкий и плавный, развертывающийся степенно во глубину подобием винтовой лестницы.
Ее ступени огромны – по нескольку шагов длиной каждая. Их форма не особенно правильна. Скорее это даже не лестница, а как бы некая вереница нисходящих площадок. Продольный срез показал бы: площадки эти закручиваются в спираль, образуя – в центре – колонну невообразимого радиуса. Сей каменный сердечник превзошел бы величиною площади своего торца, надо думать, даже и освещенный зал, что над ним.
Вся правая стена этого спирального коридора испещрена знаками.
Величиной не более ногтя, четкие, они составляют строки.
Все занятые письменами пространства образуют квадраты со стороной, приблизительно равной размаху рук. По одному такому квадрату на каждую из площадок.
Неспешною и тихой поступью идет бог перед строем символов. Скользит по ним его тень, и освещает живой огонь ярко его лицо. И будто оживают на миг, пульсируя дышащими темными огоньками теней, бороздки знаков.
Пред некоторыми из таких полей, засеянных рунами, старый бог останавливается. И долго смотрит… и кончиками пальцев левой касается слегка строк. И тогда улыбка – редко ликующая, а чаще робкая и неловкая – рождается на его губах. В эти мгновения у Сандрия тихий взгляд, какой бывает у отдавшегося воспоминаниям.
Так, медленно продвигаясь, он достигает неоконченного квадрата. И оборачивается здесь к противоположной стене, становится перед ней и вдавливает рукоять факела в монолит камня.
И древко, не переча его руке, совершает чудо. Оно погружается в камень тверди щита земли – в несокрушимый базальт – как будто бы в мягкий воск! И факел остается в стене, и словно бы он вставлен в гнездо, изготовленное заранее и для него предназначенное.
Внезапно факельный огонь дает белый дым. Непроницаемый и тяжелый, клубящийся.
И дым это какой-то невероятно плотный, и его влечет вниз.
Он скатывается по древку факела и закручивается вяло около, и он стекает по стене медлительными потоками… неслышной мощной струею дым ударяет в пол.
Туманное растекающееся озеро рождается вокруг Сандрия. Оно скрывает усталые его ноги, восходя по колена. Старец, не обращая никакого вниманья на сей дым, придержавшись рукой о камень, усаживается под факелом. И застывает бог без движения, прислонившись спиной к стене. Над плавающим белесым озером остаются лишь его голова и плечи.
Но дымная река иссякает. Последние ее клубы, шевелящиеся у края распростертой полы плаща, утекают вниз.
Вновь ясен и силен огонь факела.
Тогда старик произносит:
– Я, Сандрий, говорящий о будущем, нынешнего момента Вечности, по-человечески именуемого (и следует название года) вновь слышал голоса мертвых.
Вокруг особая тишина.
Столетиями, наверное, не нарушало ее ничто, кроме осторожных шагов и слов, произносимых со властью.
И тишина подобна резцу. Слетает слово с уст Сандрия – и в незаконченной строке надписи прибавляется одна руна. Следующее слово – и рядом запечатлевается сам собою следующий новорожденный знак.
– Отчетливее всех прочих, – диктует бог, – мне слышен был голос Ойкоса, человека, декана полиса Гавани, что воспитал Тессия, героя, ставшего богом. И вот что говорит Ойкос.
«Чувствую, как рвется на куски мое сердце, хотя и знаю, что тела моего больше нет. Оно превратилось в дым и рассеялось оно пеплом.
И дыму же подобно проницаю теперь любые затворенные двери. Ни водные течения, ни огненная стена больше не представляют преграды мне в моем новом, внезапно передо мной разверзшемся, бытии.
Но мука сильна в груди! Бесплотную ладонь возлагаю в отчаянии на бесплотное сердце. Или – то новая плоть моя? И словно бы бесконечно падаю, измеряя, как оборвавшийся камень, сумеречный колодец. И тем не менее океан и небо, и берег, и горизонт и солнце передо мной все те же.
Мой сын стал богом.
Теперь мне это открыто. Сколь многое способно открыть, оказывается, посмертное бытие! Покуда я был жив – ошибался, думая, что умер; на самом деле это я умер, а он – оказался бог…
И вот он собирается мстить. И звал меня, человека, в свидетели своей клятве, произнесенной во гневе… Я этого не желаю, сын мой, чтобы твоею рукой совершилась месть!
Я мучаюсь от непокоя в твоей душе. Как изменяет смерть чувствование! Я, Ойкос, не обнаруживаю в себе никакого зла на моих убийц. И это мне самому так странно и неожиданно – это новое.
Они мне причинили лютую боль. Но, сделавшись нестерпимой, боль эта оказалась… дверью. И в эту дверь я вошел. И очутился ДАЛЕКО ОТ ВСЕГО. Хотя и вокруг меня, вроде бы, все также горело пламя.
Чему подобно сие? А вот: я словно вдруг вспомнил что-то, давно забытое. Земная наша жизнь это, я теперь понял, – не более, чем забвение. Миг смерти представляет собою воспоминание… Да только вот – все это приблизительные слова! Чтобы описать смерть – я просто не нахожу понятий в языке жизни.
Смешны прижизненные гадания, будто смерть… сродни скитаниям по каким-то темным пещерам, блужданию без тела и без надежды. Пока еще я был жив, я иногда тратил сердце – тревожился о пустом: вот скоро мне умирать, а много ли принес жертв? И отличился ли благочестием? И, бывало, задумывался, на какие мучения обрекает бог, распоряжающийся во смерти.
Но вот и позади Дверь. И снова все оказалось ТАК И НЕ ТАК – что постоянно и происходит, как я заметил, за всякой Дверью.
Мой сын так любит меня… как будто бы он мне такой и по крови. Не позабыл в новой жизни, которая у него – а я это знаю теперь – вся полностью состоит из великого и чудесного. И вот желает отмстить, потому что думает, что в результате сего деянья душа отца, исторгнутая насильно, придет к покою.
Но только не случится ничего доброго от его стремления пролить кровь.
Я знаю это, потому что мы, мертвые, умеем видеть вперед во времени.
Я сам учил правде мести, пока был жив, как это должно было делать декану. Но то была правда жизни, а ныне же я узнал – правду большую. И нет покоя душе, потому что не могу, мертвый, исповедать любимому сыну моему, живому, такую правду!
Так вот они какие на самом деле, муки посмертия.
И осудил на них себя сам, и даже не потребовалось богов.
Желаю говорить сыну, ищу возможности передать, что оно не нужно моей душе – замышляемое им дело. Пытаюсь его обнять, и руки мои проходят сквозь его плоть. И криком ему кричу: оставь! Перестань! Оставь же!… И слышу мысли его: „Пронзительный этот всплеск тревоги в сердце моем – что это? Прах ли отца взывает, чтобы я не медлил с отмщением?“