Вера Галактионова - Спящие от печали (сборник)
Она сидела перед бокалом шампанского, без имени, без судьбы, но с круглыми пылающими коленями, шершавыми, как персики, и, кушая персики, вздыхала осторожно: «О, как же тяжело писать стихи!..»
Сейчас Бухмин улыбался ей – из далёкого, пустого, ограбленного времени: рядом с музой – нет, не тяжело. Рядом с сытою музой… Только теперь и музы, видно, так оголодали, что нет от них никакого прока. Смолкли стихи, пропали песни. И носятся по свету одни обрывки грохота, лязга, похабщины… Обрывки, ошмётки, осколки…
Бедные тощие постсоветские музы! Во времена правителей, умеющих только богатеть без оглядки, не излечиться вам от бесплодия. И скоро лишь вой, сплошной вой пошлости будет метаться над кладбищем муз, скончавшихся от дистрофии… Музы теперь тоже – блокадницы, как блокадники – все честные люди…
* * *Старому Бухмину захотелось вдруг до слёз пожаловаться на всё – матери. Без всяких слов, а только одним прикосновеньем! Уронить бы голову в её колени, обнять бы юбку её и так лежать в оборках безмолвно, поджавшись, притихнув. А она, всё понимая, заговорила бы, от сердечного точного сопереживанья, совсем о постороннем – совсем о другом. Как лисица уводит охотника от малых лисят в норе, так матушка уводила бы от него боль.
– Иволгу не уследишь, – мирно гладила бы она его по макушке. – Иволга – как лимон. Туда-сюда подлётывает – и поёт! Я люблю, как она поёт… Фиу-лиу! Фиу-лиу!..
И тихой радостью веяло бы от её простой речи. И слушал бы он дальше милый голос. А матушка бы всё говорила над ним, старым, – про далёкое, необязательное, просто так…
– Она, Федя, яблоки клюёт – только с красного бока. Иволга… Красненькое увидит, и тут же подлетит – сейчас же клюнет… А сизоворонка – голубая, красивая, ну – такая неряха! Из гнезда у неё пахнет, и вокруг понакидано…
– Что понакидано?
– Да, так. Ничего. Ты про иволгу лучше думай! Как поёт! Подлётывает… Чистая она! Про опрятное думаешь – и жизнь опрятным бочком к тебе сразу поворачивается, красненьким. Вот, про неё надо, про иволгу… Ну, мне, Феденька, пышки сажать пора. И дрова прогорели, и тесто подошло. Ты далеко от дома не убегай! Пышек дождись. Они – бледные в жар нырнут, а из печки вынырнут – красивые, румяные, пышные! Хорошие… Вот, жизнь какая переменчивая, Феденька: моргнёшь, а всё уже – другое… Только не убегай, Федя, далёко!.. От дома – не убегай!..
* * *А ещё, помнится, съел Бухмин как-то подростком, в один присест, круглый огромный курник, только что вынутый из печи! Сел перед ним в сильнейшем любовном расстройстве, снял под взглядом улыбающейся матушки сплошную румяную сдобную крышку – и задохнулся от запахов, которым исходила, послойно, сочная начинка!
Куриное мясцо млело на самом дне пресного пирога. Тонкие бруски картофеля, заложенного сырым, укрывали его сплошным нежным пластом. Затем, на длинных полосках притомившейся жирной свинины, разместились кубики наперчённого лука, а выше – полоски телятины, опять – картофеля. И поверху – снова белело куриное мясцо…
Как же хорошо было, глотая слёзы отчаянья, черпать всё это деревянной ложкой, и заедать душистой снятой тестяною коркой, подпаренной изнутри, а там уж отламывать боковые стенки курника – похрустывающие, румяные, добираясь постепенно до нижней, донной, влажной от жира, после которой вешаться от нечастной любви уже становилось тяжеловато, а топиться – и вовсе сложно… О, благостная сытость совсем не располагала к тому, чтобы срываться из-за стола, решительно вышагивать по жаре и, отмахиваясь от звонких комаров, продираться к Иртышу, сквозь душный краснотал, с мрачною думой на юном челе…
Но что курник – первейшее матушкино бессловесное утешенье после нелепых драк и хвостатой, красноголовой двойки-пиявки? Горячий котелок с перловой увесистой кашей, приготовленной фронтовою кухней, опорожнил бы сейчас Бухмин за милую душу, даже если бы не было в ней американской бледной тушёнки, полупрозрачной от приторного казеина и пустого крахмала…
Натощак лежать в бездействии скучно. Ночь голодных длиннее самой их жизни. Пустая ночь неизбывна, бесконечна. И не пошарить сейчас на близком столе, нащупывая буханку, не отломить от неё шершавый краешек, потому что вчера Бухмин не сумел купить хлеба, а корки вдруг съел все – в смятении и тревоге…
* * *Накануне перелома погоды с осени на зиму с ним творилось непонятное – впервые за всю барачную жизнь он не стал дожидаться глубоких сумерек, а расхрабрился необычайно и отправился в магазин средь бела дня, чего раньше за ним не водилось.
Да, осмелевший поэт сошёл с крыльца, радуясь горько, что удаётся ему оставаться здесь никем неузнанным – и печалясь от того: как же он изменился! Но когда пробирался Бухмин потихоньку вдоль барачной стены, преодолевая слабость в коленях, пожилой мужик с кривым ружьём вырос вдруг перед ним и толкнул в плечо с большою силой.
– Вон! Они! – разгневанный человек с ружьём указывал в запредельную даль. – За трактом! Стоят!
– Кто? – перепугался Бухмин, едва не упав на спину.
– Про-сти-тутки! – сказал человек напряжённо, играя желваками.
Бухмин, прикрыв лицо дрожащей рукою, попытался обойти его:
– Мне… Тороплюсь… Я…
Однако мужик не дал ему хода:
– Нет! Слушай, товарищ! В прошлом году жена моя в район уезжала. Проводил – иду мимо них: стоят! – от огорченья мужик сдвинул шапку на затылок. – Прос-ти-тут-ки.
Бухмин сделал ещё одну слабую попытку обойти мужика, и, перебирая руками по стене барака, даже успел сделать несколько мелких шажков, как вдруг устал от волненья и сник.
– Хотел я сказать им пару слов, – ухватил его мужик за рукав драпового старого пальто, притягивая к себе рывком. – Но вижу: стоит средь них одна. Ангелоподобная! Юная. Ангел, ангел. Совсем дитя! Создание небесное… «В первый раз? Как зовут?» – спрашиваю сурово. Стесняется, невинная: «Алина». «Пойдёшь со мной?!» Кивнула, пошла. А те, прожжённые, крашеные, орут ей! Про-сти-тутки… «Дура! Не видишь? Он козёл! Без денег!»… Замешкалась, непорочная, замялась. Тут я её – за плечи! И повёл. Через тракт, через улицу, через пустырь. К себе. Идёт, идёт, со мной, по холоду, на край света. Безропотно… Юбчонка – со школьную тетрадку. А сама – ангельчик! Чистый ангельчик!
Бухмин уклонился всё же от решительного взора человека и от напористого его дыханья – отвернулся к стене, съёжился, обмер. Так притворяется дохлым испуганный таракан в минуту опасности – так серый паучок сжимается и не бежит уже никуда под тенью занесённого над ним веника домашней рьяной хозяйки. Мужик, однако, не думал замолкать.
– Привёл её в квартиру, жду! – настойчиво дёрнул он Бухмина, пытаясь развернуть лицом к себе. – Будет она раздеваться передо мной или нет? «Почему у порога стоишь? – спрашиваю. – Начинай!»… И тут отчитал по полной программе: «Что же ты, Алина, творишь? Личико у тебя чистое, глаза ясные. А сама? Готова за деньги подарить свою комсомольскую невинность любому несознательному беспартийному псу? А если бы не я тебя привёл, а другой, что бы он с тобой вытворял сейчас?» …Денег у меня, как назло… Обшарил углы, нашёл я мелочишку. На пиво хватило бы, между прочим… «На! – сказал. – Вот! Бери всё, что у меня есть! …Иди! И больше – не греши-и-и!» Взял за воротник, да и вытолкал пинком. Чтобы знала, как блудить. Алина, калина…
* * *Мужик всё грозил и грозил перед лицом Бухмина коричневым толстым пальцем. Поэт не выдерживал неотвязного взора и зажмуривался снова.
– «Я не воспользуюсь тобой! – сказал. – Я не из таких!»… Ушла, ангельчик, со всеми деньгами моими! Малыми, но – честными!.. Оружие купить не желаете? Его только в мастерской подправить. И пали – не хочу!..
– Не хочу… – словно эхо, отозвался поэт, кособочась опасливо, неприязненно.
– А возместить бутылку пива?
– Какого ещё пива?
– Того! Потраченного мною на сохранение невинности чистого существа!..
С этими словами мужик пропал вдруг со своим кривым ружьём, словно провалился сквозь землю, уловив нечто неблагоприятное.
Бухмин открыл глаза не сразу. Прямо перед собою он увидел чужое окно. В этом окне зловещая старуха с отвислыми щеками, в шапке, похожей на тугой шлем, уставила на него сквозь стекло узкие зрачки, острые, как два булавочных острия. Но руки её двигались каким-то круговым образом; она медленно снимала чёрную тряпку с трёхлитровой банки, наполненной пузырящейся коричневой жидкостью. В банке же лежало на дне чудовищное осклизлое живое существо…
И понял тогда ошарашенный Бухмин, что это взращивается старухою на подоконнике, скрываемое тряпкой от всех, не какая-нибудь таинственная домашняя мерзкая медуза, а всё разрастающееся желеобразное всеобщее терпение… Но в нём, прямо перед напряжёнными глазами Бухмина, уже зарождалось совсем слабое, мутное, малое пятно, которое было чуть светлее осклизлой массы. Оно росло едва приметно и принимало багровый тревожный оттенок. Коричневая тьма вокруг пятна высветилась вдруг свинцово-серым ободом, словно в желеобразном существе образовалась жадная, сосущая воронка…