Наталия Медведева - Отель "Калифорния"
— Ричард, ты вполне бы мог стать патриотом Польши. И даже России, — она пила вино и думала: «Сколько таких бутылочек у него за той волшебной дверью?..»
— Настя, не агитируй. А то Ричард и вправду захочет поехать в Польшу, а там кушать нечего…
— Потому что надо работать. Они должны Западу тридцать девять миллиардов долларов! Польша, которая меньше Калифорнии.
Ричард с любопытством поглядывал на Настю: «Как ее воспринимать? Начитавшаяся, нахватавшаяся отовсюду злая девушка?»
— А ты, Настя, могла бы быть патриотом? — Дик глядел на нее через бокал с вином, и ее волосы казались еще краснее.
— Не знаю. Один философ сказал, что патриотизм — это любовь к вещам, запомнившимся в далеком детстве. Полюбившимся в детстве…
— Друзья мои, патриотизм — это просто-напросто brain-washing[93]. — Друг хотел еще что-то сказать, но Настя перебила его.
— Прекрасно. В таком случае неважно, чем тебе заебывают мозги (пардон!) — Лениным, пионерским галстуком и Тимуром с его командой — это книжка такая поучительная, Ричард, — или же кока-колой, Микки Маусом и суперменом. Все одно — заебывание… Ты, Дружок, все время Ницше читаешь, разве он о таком сверхчеловеке писал — об этом голубоглазеньком в трико, который летает? Пошлятина!
Ричард улыбнулся:
— Хорошо, что вы остаетесь друзьями, несмотря на ваши разногласия, как я понимаю…
— О, это у нас московская привычка. Даже не обязательно, чтобы разногласия были — главное, поспорить. До драк. Но назавтра опять вместе распивать. И Настя в Москве была сумасшедшая — Советский Союз ругала, руками махала, призывала всех уезжать! — Друг говорил размеренно, как сытый и довольный кот.
— Мне было шестнадцать, и я поддалась на агитацию моего мужа. Который был и есть баран, и кроме наполненного холодильника его ничего не интересует. Как и большинство эмигрировавших. Они все вопили о свободе передвижения. Куда же они двигаются? На барахолки! Сидят на жопах и копят — кто на машину, кто на посылки в Советский Союз, а кто и на возвращение. Мечтают, как они вернутся в Одессу и будут ходить там по главной улице в своих привезенных тряпках. Потому что здесь их тряпками никого не удивишь.
Ричард опять убирал посуду.
— Почему же тогда Советский Союз не откроет границы, раз многие мечтают вернуться. Как Югославия, например. Дали бы людям приехать, заработать.
— Как будто Америка даст всем приехавшим просто так право на работу! Ты смеешься, Ричард?
— Да нет. Моя жена все время ездит и своим домом считает Югославию, Белград. И, конечно, Дубровник. Ох уж мне этот Дубровник стоил… Да, в критический момент, войны например, она, конечно, будет на стороне Югославии. А ты, Настя?
Друг захохотал:
— Ричард, она бы расстреляла нас! Конечно, будет за Советы. К сожалению, лапочка, они же тебя первую на суку и повесят. Экстремисты нигде не нужны!
— Поэтому я ни на чьей стороне. Я сама по себе. Потому что — все говно! И что значит, я за Советы? Я ругаю их и здесь. Но! За вечное пресмыкание перед Западом. За постоянно опущенные глаза, за извинения! Перед кем?! А местная публика только злорадствует и ничего о России не знает! — Настя гордо встала и пошла в туалет.
Где он находится, она не знала. Ричард вышел за ней и провел ее по коридору к ванной.
— Боюсь, что я влюблюсь в тебя. Всегда попадался в ловушки таких женщин, как ты.
Он открыл дверь. Настя стояла перед ним с вызывающим видом:
— Каких — таких?
— Таких сумасшедших! — Он поцеловал ее и вспомнил, как по-варварски она расправилась вчера с сандвичем. Это уже не был поцелуй приветствия — он вонзил свой язык в ее большой рот со стершейся помадой и стал давить им еще глубже. Она отпрянула, засмеялась и закрыла за собой двери в ванную…
Свой спуск в винный погреб гости сопровождали возгласами;
— Ричард, вы нас должны извинить. Мы все о себе говорили, а вы, оказывается, такой коллекционер…
Друг с Настей, как две Алисы в стране чудес, оглядывали погреб. Середина его — метра три на четыре — была занята бочкой-столом и четырьмя бочонками-стульями. Остальное пространство вдоль всех четырех стен занимали вина.
— Настька! Это смерть! — Друг хохотал, придерживаясь за бочку-стол.
Ричард достал три снифтера и небольшую бутылочку коньяка. Она была схвачена металлической сеткой. Как и одна из стен.
— Ричард, если это от воров, то неправильный ход. Они сразу набросятся на зарешеченную стену с винами.
— Нет, не от воров. От себя когда-то. Из-за того, что любил быструю езду. Или как это у вашего Гоголя… До этого я был архитектором.
Настя подумала, что из-за этого у него пристрастие к серым тонам — металл, бетон, стекло.
— Я жил здесь еще с первой женой. Работы не было. Отношения шли по наклонной, а тут друг устроил работенку. Только не архитектурную. Скорее разрушительную. Он же потом и в клинику пристроил. Между озером Arrowhead и Big Bear.
— Ой, я знаю это место. В этом смысле Лос-Анджелес потрясающ. Два часа на машине — и снег. А внизу, в городе, пальмы… которые я ненавижу…
— Ну вот, Настя, я там все четыре сезона и застал, в клинике. Алкаши там годами живут… Когда вышел — жена с сыном уехали. В Югославию, конечно… С архитектурой было закончено…
Насте показалось, что сказано это было с сожалением. Она и сама предпочла бы видеть Ричарда архитектором.
Они вернулись наверх. Друг «продегустировавший» несколько снифтеров коньяка, объявил, что покидает их.
— Вы будете Львиным Сердцем, Ричард, если отвезете Настю домой. А я… сейчас приеду, усядусь в кресло и… отдамся иному миру. Читать буду.
Настя с Диком вышли на улицу и помахали уезжающему Другу. Ей было немного неприятно, что он так вот оставил ее с другим мужчиной, и в то же время она была раздражена — «никогда он не настаивает, никогда».
— Ну, сумасшедший татарин!
Настя хотела возмутиться на такое прозвище, но Ричард не дал ей, заглотнув ее губы своими. Он стоял, уперев руки в стену над Настиными плечами. Света в прихожей почти уже не было. Она выскользнула из-под его рук, присев, и ушла в ванную.
Ричард позвал ее из спальни. Как она и ожидала. В комнате горела голубая лампа. Здесь был мягкий ковер — она оставила босоножки в ванной. Ричард сидел на полу, уперевшись спиной в кровать, — перед ним был поднос с бутылкой шампанского и наполненными бокалами. Настя села рядом, они чокнулись, и она увидела поблескивающие волоски на кисти его руки, чуть видные из-под манжета. Она тут же вспомнила Сашины руки, с прямыми, как сосиски, пальцами, абсолютно бесхарактерные, как и он сам. У Дика были крупные ладони, но с тонкой костью запястий.
Они скромно сделали любовь. Будто проверяя друг друга, узнавая. Чтобы освободиться от условностей первого раза и делать любовь лучше и дольше во второй. Насте показалось, что она уже слышала такие интонации — Ричард будто удивлялся. Ну да, так фотографы удивлялись, переворачивая листы ее портфолио: «И это ты? И это тоже ты?!» Она всегда немного раздраженно отвечала, что, конечно, это она, и зачем бы ей были чужие фотографии в ее портфолио. «Тебя много. Разной», — говорили ей.
— Ты в постели, как пуссикэт[94]. Совсем не такая, как в жизни. Грозящая взорваться бутыль кока-колы ты в жизни. Ха, советская кока-кола! — еще Ричард подумал, что не знай он, что она манекенщица, он бы и не догадался.
Она была очень худая, да, но все же равномерный слой мяса покрывал ее длинное тело. Он потрепал ее по ляжке: «Хочешь еще шампанского, пусс?»
«Вот уже и прозвище мне придумал. Человек, которого я и не знаю совсем…» — она взяла бокал. Ей, правда, прозвище Ричарда больше нравилось, чем Сашино: ласточка. Или Арчино — зайчик. Жалостливое какое-то. «Пусс» все же из породы царапающихся. «Сумасшедший татарин» тоже льстило.
Утро было отмечено по-американски — стаканом апельсинового сока, который принес в постель американец. Не убегающий на работу в Вайдвей.
Они решили отправиться на океан, где предполагалось меньше смога. По Сансет-бульвару, через Беверли-Хиллз. Район начинался «пощечиной общественному вкусу». Человек, заплативший несколько миллионов наличными, мог позволить себе целый штат советников по обновлению дома. Но он, видимо, посмеивался откуда-нибудь из Кувейта над проезжающими мимо его творения.
Невысокая ограда была заменена высоченной с колоннами из… пластиковых камушков. На каждой помешалась ваза с… пластиковыми же цветами. На участке не было оставлено ни единого дерева — но в любое время дня там присутствовал садовник. Видимо, он подкрашивал пластиковые цветы. Или же статуи. Все они были выкрашены в цвет человеческого тела. Смуглого, как и хозяйское. Так же на всех были покрашены волосы. И в паху, и под мышками. Общественники беверли-хилловцы жаловались в газетах. Когда они жаловались в не беверли-хилловских — оставались безучастными.