Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2007)
Красивые слова он выговаривал с тем особым выражением отточенности, с каким его маман произносила слова маркиз , Шопэн , принцесса Юния де Виантро . В ту пору он обожал слово куртуазный .
Ну что вы (он умел пребывать только в двух фазовых состояниях — воплощенная обида или юмористическая снисходительность) — ведь это же минералы , изразцы , силикаты , алюминаты , тонкий помол , пуццолановый портландцемент!.. А голенища — это же органика , выделка , эмульсия , суспензия , шевро …
Человеческую кожу он называл не иначе как эпителий . Но поэт ведь и должен гнаться прежде всего за красивыми словами — для звуков жизни не щадить?.. Ну что из того, что вся нездешность для него сводилась к иностранному происхождению, — все равно это было служение красоте, а не шкуре, эпителию … Да, это была греза фарцовщика, лакея — но ведь греза же! Я не могу огласить его псевдоним, ибо вы сразу поймете, о ком идет речь, но и псевдоним был порожден всего только переводом его истинного имени на греческий — по принципу “Пупко (Пупко земли) — Омфальский”. И все-таки он превратился в окончательную свинью только тогда, когда принялся служить не грезе, хотя бы и лакейской, а силе, когда из-под знамени “Поэзия — там” ускользнул к лозунгу “Сила (бабки, аплодисменты) — за бугром”.
Я прекрасно помню, как с выражением смертельной обиды на понемногу брюзгнеющем личике он повторял: “Стихами не пробьешься, надо переходить на прозу”. И, боже, что это была за проза!.. Нескончаемая череда изысканных поз, взывающих к читателю: да на хрена вам вся эта муть, которую якобы я изображаю, — смотрите лучше, как я умен и тонок!.. А до чего красив! Вот я погрузился в задумчивость, демонстрируя свой единственный в мире профиль, а вот я одарил вас улыбкой, а вот я пригубил чашку саксонского фарфора, изящно отставив неотразимый мизинец…
Удивляться здесь можно только одному: почему другие нарциссы соглашаются дарить его вниманием, тогда как каждый из них жаждет сосредоточить все очи мира на себе одном, — и тем не менее они как-то ухитрились наладить обмен куртуазностью . Международное влияние этого симбиотического сообщества тех, кто извергает, и тех, кто интерпретирует, абсолютно несоразмерное его количественному весу, привело меня к догадке, что мы имеем дело со всемирным заговором мертвецов, поставивших себе целью умертвить все высокое, чье существование невольно обнаруживает их собственную могильную природу. Нет, я прекрасно понимаю, что гуманитарные науки и не могут быть ничем иным, как разглядыванием чужих иллюзий сквозь линзы собственных, честность гуманитария заключается исключительно в том, чтобы опираться лишь на те иллюзии, во власти которых он действительно пребывает, он не должен разбирать, как сидит камзол, если глаза говорят ему, что перед ним пустота.
Но как ему быть, если он повсюду (кроме себя самого) видит только пустоту?..
Сменить профессию, заняться миром реальностей — экспортом углеводородов, перистальтикой кишечника, — весь мир к вашим услугам, не суйтесь только в искусство, в царство миражей!
Однако все ожившие мертвецы сегодня устремляются именно туда. Убивать, разлагать на какашки или рукоплескать другим виртуозам разлагательства, неслышно похохатывать скулящим хохотком гиен, когда очередной вурдалак в кругу себе подобных станет глумиться над свежераздавленным тельцем ласточки или тушей медведя, ибо даже самое стремительное и могучее живое существо под тяжестью мертвой материи становится беспомощнее кошки под колесом “КрАЗа”. Ожившие мертвецы ненавидят все живое, даже свое, подпольное, — паука, крысу… Они готовы рукоплескать любому суждению, кроме искреннего: если они почуют в тебе искру искренности — ты не жилец, их ледяная ненависть не знает усталости…
Лазика Эпштейна, пугливого вундеркинда и восходящую звезду филологии и культурологии, во цвете разбуженных надежд внезапно слизнул мимоходом заглянувший в его трехкомнатную распашонку в проезде Цюрупы длинный язык сингапурского гриппа. Обезумевшая от горя мать не пожелала отдать щуплое тельце обожаемого мальчика полупьяным хамам из похоронной команды, но когда вялые мышцы и могучий мозг несчастного юноши уже предались тлению, небеса сжалились и послали в проезд Цюрупы уже много веков пребывавшего на покое чудотворца. “Иди вон!” — громовым беззвучным гласом скомандовал чудотворец, прижав свой невидимый лик к балконному стеклу, и вновь растаял в кислотных небесах, беспечно подбадривая босыми пятками своего невидимого ослика.
И Лазик встал и вышел вон из филологии и культурологии. То есть из сказок, которым верят, в сказки, которым не верят даже те, вернее, прежде всего те, кто их сочиняет. Сочиняют мертвые кривляки, стремясь ошарашить других кривляк, которых ошарашить заведомо невозможно, ибо мертвые не удивляются. Тем более что предел лживости уже давным-давно достигнут, так что каждый в итоге любуется только самим собой. Да отыскивает простаков, запас которых каким-то чудом никак не иссякает: природа воображения не терпит пустоты, наша фантазия будет изо всех сил отыскивать тайный смысл в любой многозначительной бессмыслице, лишь бы не назвать пустоту пустотой, ложь — ложью, а какашку — какашкой.
Моей дочери тоже верят. Но, что неизмеримо более удивительно, она верит себе сама, она слишком серьезна, чтобы предположить, что конференции, кафедры, сборники, гранты устраиваются вурдалаками для вербовки новых вурдалаков. Не может ведь оказаться шарлатаном профессор Лазар Эпстайн, глава департамента сравнительной компаративистики постславянских субцивилизаций Университета имени Абеляра, совершивший как минимум два эпохальных открытия: первое — Пушкин и Дантес состояли в гомосексуальной связи, и Дантес застрелил Пушкина из ревности к Наталье Николаевне; второе — если божественные звуки “Буря мглою небо кроет…” нарезать на дольки, то, обходя их ходом шахматного коня, можно получить частушку “Эх, Семеновна, баба русская, п… широкая, а ж… узкая”, — переведенная на все европейские языки монография звалась “Культурный код окказиональной деструкции как субстантивный ресурс морфологического синкретизма”: они тоже для звуков жизни не щадят. Нашей.
Я и не подозревал, какая это живая и честная стихия — старый добрый мат, пока этот субстантивный ресурс не принялись осваивать мертвецы. Упырям ничего не стоит обесценить любые флорины и цехины, усевшись в тысячи анусов чеканить монету из поноса. И — боже — сколь человечно подлинное дерьмо в сравнении с их творчеством!..
Поэтический фестиваль (фи, до чего провинциально — почему не перформанс, хеппенинг, инсталляция, в конце концов!), коренастая аркада Бироновых конюшен во дворе того священного здания, где завершилась, вернее, началась самая мучительная и прекрасная из наших сказок; собравшиеся испить из кастальского ключа культурные пенсионеры, почтительно окружившие чугунную куклу Пушкина, расписанную известковыми потеками птиц небесных, обремененную пудовым цилиндром в левой руке и откинувшую правую кисть в неопределенно-поэтическом жесте: даже чугунные болваны образца 1950-го понимали, что поэту надлежит некая возвышенность.
На цоколь постамента возводят супруга моей дочери — самолучший аглицкий товар из самого Парижу: взорлил, гремящий, на престол! Он только что вернулся из турнэ (“шелестел молниеносно под колесами фарватер”); весь он в чем-то норвежском, весь он в чем-то испанском, на его личике играет снисходительная улыбочка предвкушения и самоупоения; почтительный народ безмолвствует. Уже не слишком младой певец округляет торжествующий ротик, и — из него ударяет поносная струя. Поешь деликатного, площадь…
Боже, я ведь с молоком матери всосал всевозможную мать-перемать и только теперь понял, какая это была органика! Вроде тех невинных клякс, кои беззаботно роняют с небес голуби и ласточки. Когда непросыхающий пролетарий с азартом живописует: “А я как за..ярил этой ..евиной — хуякс, хуякс, — ...дец!” — он выражает этим самую глубинную свою суть. Когда наши леспромхозовские парни распевали под гармошку: “Как у нашего колодца две п…ды стали бороться. П…да п…ду п…данула, п…да ножки протянула”, — это было озорство, не претендующее на изысканность. Но когда папенькин сынок, жеманный ломака…