Игорь Адамацкий - Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е
С трудом оторвался я от своих грустных мыслей. Оглядевшись, увидел, что остальные скамейки тоже теперь не пустуют — по двое, по трое занимает их какая-то пестро одетая молодежь. Все явно были друг с другом знакомы, переходили от скамейки к скамейке, перебрасывались двумя-тремя ленивыми фразами. Держали в руках недлинные круглые палочки, или трубочки, толком я не разглядел. Изредка они подносили эти штучки к глазам и подолгу всматривались в бледное небо. Бережно протягивали их друг другу и снова смотрели. На меня не обращали они ровно никакого внимания.
Легкая послесонная слабость еще не отпустила меня; я не спешил уходить отсюда. Сидел, развалившись по-прежнему, вытянув ноги, в расстегнутом плаще, лениво созерцая происходящее.
«О, пополнение!» — подумал я, глядя, как в садик проходят двое миловидных юнцов. Обняв друг друга за талию, старательно повиливая бедрами, они прошлепали к моей скамейке и плюхнулись рядом.
— Мультя! — сказал один другому, тому, кто был потемней волосом. — Ты что это там сосешь, сосуночек? Никак леденец? Дай и мне, солнышко!
— Ишь какой! — ответил Мультя капризно. — Самому сладко! Не дам!
Беловолосый надул полные губы:
— Ну и не надо! Противный!
— Шучу, шучу, глупенький! — промурлыкал Мультя. И тут они проделали штуку, от которой меня изрядно-таки покоробило: Мультя поднес свои губы к полным губам другого и языком перетолкнул ему в рот что-то твердое, видимо упомянутый леденец. Оба покосились на меня с важностью во взоре.
«Дела!» — подумал я, собравшись уйти, но тут ко мне подсела девица в холстинковых брючках, не слишком причесанная, с жестяными очками на горбатом носу. Она решительно протянула мне руку.
— Бастинда! — представилась девушка. — Ты что, тоже из этих… из голубых?
— Каких еще голубых? — пробурчал я довольно-таки неприветливо.
— Нет, значит? Что ж ты тут с ними рассиживаешься? Гони! — И после значительно выдержанной паузы она повернула голову к соседствующей парочке: — А ну, Пультя с Мультей, педа…гоги несчастные, семените отсюда! Вон скамейка в тени! Живо!
— Ты вредная! — сказал Мультя.
— Ты у нас слишком ласковый! Ну, кому сказано!
К моему удивлению, юнцы безмолвно ей покорились. С видом обиженным и несчастным, но без тени смущения они удалились в другой угол сквера.
— Ты мне так и не сказал, кликуха у тебя какая? — спросила Бастинда.
— Кликухи нет, а зовут — Никеша.
— Никеша? Попсовое имячко. На чем торчишь?
— Торчу? Кайф ловлю, значит?
— Кайфуют одни алкаши. Торч твой в чем заключается?
— Торч? Наверное, в искусстве… Художник я бывший.
— А я думала, тебя привел кто-нибудь из наших…
— Кто же это — ваши?
— Мы? Мы хорошие. Ты на голубеньких не смотри, это приблудные, жалко их, вот и терпим. А мы дети чистые — от мненья торчим!
— От мненья? Это как же?
— Проще простого. У меня флэт рядом с Московским вокзалом, окнами на дрожку. Собираемся, садимся вокруг окна и секем. Если долго глядеть, приход огроменный! Как от самой крутой масти!
— Что ж это за дрожка такая!
— Дрожка? Ну, табло у Московского вокзала! Знаешь? «Смотрите на экранах»… Но это для тех, кто не врубается. Мы там надписей не читаем, мы на дрожи торчим…
— А здесь зачем собираетесь?
— Понимаешь, дрожка-то перекрыта. Сейчас белые ночи. Усек? Вот мы и сходимся в этом садике. А чтобы не скучали, раздала я детям волшебные палочки… Чтобы о дрожке не забывали, на глупости не отвлекались. Некоторые так еще круче торчат!
— Послушай! А ты им книжки давать не пробовала? Ну, для начала майора Пронина…
Она глянула на меня сквозь очки глубоко, неожиданно проницательно. Потом глаза ее потускнели, стали пустыми и равнодушными.
— Пап-пап-пап, пара-пап, — сказала она. И прибавила, лениво растягивая слова: — Листалово? Нет, нам по кайфу дрожалово…
— Ну-ну, так держать! — хмыкнул я иронически.
— От самого небось за версту винищем шибает, а туда же, советы подавать! — парировала она неожиданно резко.
— Покажи палочку-то волшебную, — примирительно молвил я.
— Тоже поторчать захотелось?
— Да нет, интересно просто.
Это был обыкновенный детский калейдоскоп. Я повертел его перед глазом, с удовольствием глядя на разноцветные, праздничные перемены, там совершавшиеся.
— Ну как? Нравится? — спросила Бастинда. — Ишь присосался — не оторвать!
Я отдал игрушку.
— Да, пацанва, красиво живете…
Бастинда внезапно и резко толкнула меня в бок.
— Ты послушай! — сказала она доверительно. — Знаешь что было? Тут вся эта хунта шабила, кололась, на колесах сидела! Такие были прихваты, что ой-ой-ой! А сейчас? Покупай глазелку за семьдесят пять копеек — и наслаждайся! Дошло?
«А ты штучка совсем не простая! — подумал я. — Везет мне сегодня на миссионеров…»
— Значит, клин клином? — спросил я, усмехаясь.
— Значит, что так! — сурово ответила она. — Хочешь, я тебя с кадриком познакомлю? Самый настоящий втянутый плановой. Он тебе порасскажет, что у него к чему. Тогда и рассудишь, как лучше, так или эдак.
И, не дожидаясь, крикнула сидевшему в отдалении испитому на вид мужчине:
— Эй, Стеба! Иди сюда!
Тот молча поднялся и понуро приплелся к нам. Выглядел он нездорово, был одет бедно, сел рядом, не поздоровавшись, глядя в землю.
— Как жизнь? — спросила Бастинда.
— Нормально! — равнодушно ответил он.
— Ножик еще не вышел?
— Нет, слава богу. — Он усмехнулся чему-то горько и вызывающе.
— Расскажи, что у вас такое с ним получилось. Может, я помогу, помирю вас, мы ведь с ним в норме…
— И мы не ссорились.
— Не ссорились, а сам невеселый ходишь. Ладно, давай рассказывай.
— Как хочешь, скрывать тут особо нечего.
Он поднял голову, и я увидел, что у него ослепительно голубые глаза. Подержав меня с полминуты в их интенсивном и чистом сиянии, поерзав, усаживаясь поудобнее, он рассказал:
— Они тут прозвали меня — Стебок. Стебок, чекануха и пыльным мешком ударенный. Есть с чего стебануться…
Значит, так: Верка влюбилась в Ножика. И до того она, дура, в него влюбилась… Ну просто по-черному!
Ножик живет один — у него комната в доме на Владимирской, вход со двора. А что значит — вход со двора? Это значит, пока мимо мусорных баков, да по досочке через канаву, да по вонючей крутой лесенке доберешься, весь торч поломаешь. Однако к нему ходили. Все же — своя комната, опять же — парень он добрый и компанейский, если, конечно, ему не перечить. Да попробуй попри на него — боже избавь! Ну, все этот его недостаток знали и обходились с ним вежливо. А так — он кентуха что надо, последним поделится.
Вот за это Верка, видать, в него и влюбилась. Нагляделась, как он над Гендриком хлопотал, из припадка его вытягивал, холодное полотенце ко лбу прикладывал, и кранты. «Добрее Ножика, — говорит, — никого и на свете нет». Это про Ножика-то! Ну, баба!
Я-то до них давно равнодушный, мне б покурить или, на худой конец, чайку крепенького — полежать, в потолок поглядеть, как бегут по нему облачка розовые, величальные облака…
Он немного помолчал, откашлялся и продолжал задумчиво:
— А колоться я не люблю. Приход с того сильный, не возражаю, но как-то больницей отдает это дело, шприц дрожит отвратительно… Ну вот. С того самого случая с Гендриком стала она ходить на Владимирскую.
«У тебя, — говорит, — не прибрано, Ножичек, — давай хоть пол подмету…» — «Да брось ты, одна только пыль от этого!» — «А я, — отвечает, — водичкой побрызгаю, и ништяк».
Так и кружила по комнате несколько дней, пока Ножик терпенья не потерял.
«Знаешь, — говорит он, — кончай ты это круженье и мельтешню, — наркота ведь народ ехидный, в кулачок прыскают. А если уж так тебе хочется, приходи ты ко мне пораньше, чтоб людей не смешить, — и занимайся».
Я примечаю, она к нему ходит. В комнате стало чисто, на столе — салфеточка с вазочкой. Гендрик однажды, под планом, хотел в ту салфеточку высморкаться, но Ножик не дал. «Не тронь, — говорит, — не тобой поставлено!» И так взглянул на Гендрика, что тот, хоть и обкуренный, растерялся.
А в остальном все по-старому. Придет она позже к вечеру, подшабит и на Ножика пялится. Умора, ей-богу. Ну, мне-то что, я человек безобидный…
Прошла пара месяцев. Однажды, когда народу собралась полная комната, Ножик встает из-за стола и говорит:
«Вот что, гаврики, Верка у нас курить завязала. Она обращается к новой жизни, идет работать на фабрику Ногина упаковщицей. Сами засеките и другим передайте: если узнаю, что кто-то из вас поделится с ней дурью, — я из того черепаху сделаю. Усекли?» — «Усекли, — говорят, — Ножичек, не заводись. Нам-то курнуть можно? Или сбегать на угол за мороженым?» — «Цыц, — говорит Ножик. — Курите себе на здоровье да со мной поделитесь, я на нуле».