Григорий Бакланов - Свой человек
— Сами, сами, — поспешно сказал «культ». И всем — приглушенно, чтобы, кроме них, никто не услышал: — Не обращать внимания.
И по второй рюмке налить уже не разрешил, а как раз половина бутылки оставалась и еще в проекте было другую заказать под такую закуску. Но за соседним столом все громче раздавалось по их адресу, они сидели, пригнетенные, делали вид, что к ним не относится. Утятки, когда их ощипали да поджарили, оказались крошечные, как воробьи, косточки мягкие. Но уже кусок в горло не лез, ели молча, не поднимая глаз. А парень, поощряемый безнаказанностью и жадным любопытством зала, уже шел сюда, стал над ними, ноги расставив:
— Чего народ ест, жрать не желаете?
Попробовал было агроном сказать что-то примирительное, но робко, неуверенно, это еще больше разожгло. Глядя на них на всех по очереди, не понимая, что делается, шофер, спроста, громко спросил:
— Дать ему в морду?
— Не связываться! — зашипел «культ», весь белый. И они продолжали не замечать, ели, пригибая шеи к тарелкам, а парень над ними все больше наглел.
— Да вы мужики или не мужики? — раздалось из зала.
Раздавленные позором, они были сейчас не мужики, они были должностные лица. Не хватало только, чтобы вслед им, приехавшим с ответственным заданием, полетела в Москву бумага: пьяная драка в ресторане. Пойди потом доказывай, разбираться не станут: бумага есть бумага. Делались такие вещи на местах, «культ» знал, специально подстраивали, чтобы опорочить человека, занимающего пост.
— Вот что значит ослабить вожжи, распустить народ… — дрожливо, белыми губами пробормотал он. — Милицию надо вызвать.
Но уже налетели на парня официантки в белых передниках, в белых наколках, бесстрашные белые царевны, замахали на него салфетками, закричали. И вызванный кем-то, вразвалку явился милиционер, сама строгость.
А потом и вовсе было позорное, когда утром всех их пригласили в милицию, и они приехали на машине, а из камеры привели вчерашнего героя, помятого, непроспавшегося, и он униженно просил прощения, а опущенные глаза поблескивали ненавидяще. И начальник отделения пытался замять дело, мол, выпил лишку, надо ли судьбу парню ломать? И агроном к тому же склонялся: с кем не бывает… Но тут выяснилось неожиданно, что парень этот — демобилизованный недавно за какие-то грехи офицер, вроде бы за непочтение к начальству. И не просто офицер, а политработник, никак не определится «на гражданке», выпивает зря. Вот тут «культ» вскипел: значит, там он политбеседы проводил, а у самого вот что зрело на уме! Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Нет, это уже не пьяное хулиганство, это политическое выступление. И — агроному:
— Садись, пиши, у тебя почерк хороший.
Бумага была составлена, вся из железных формулировок, и они расписались под ней все четверо.
И в тот раз Евгений Степанович ясно почувствовал, каково это будет, если тебя никто и ничто не охраняет, если ты один на один останешься с теми, о ком во всех речах, как о великом младенце, положено говорить только в превосходной степени: народ.
Глава XI
Вечером у театра, у парадного подъезда блестел большой черный ЗИЛ, а в ряд с ним — черные «Волги». И все пустое пространство было ограждено турникетами, за ними дежурили наряды милиции, стояла милицейская машина с мигалками, а по эту сторону ограждения толпились любопытные, неохотно расступались, пропуская приглашенных. И внутри, на переходах и лестницах, ведущих на сцену, неприметные люди в штатском просвечивали каждого натренированным взглядом, как рентгеновскими лучами.
Яркий свет сцены, полутьма и тишина зала внизу, там сливались в рядах разноплеменные лица, это были лучшие люди, каждый из них приглашен почетно. Вслед за Первым Евгений Степанович вышел на яркий свет сцены, и зал единодушно встал и рукоплескал стоя, пока они шли, а потом некоторое время и они тоже, выстроившись за столом президиума, соблюдая ритуал, аплодировали залу. Но Первый сделал жест, и стихло по мановению, начали садиться.
Все это будет показано по телевидению, как они стояли, как сидят рядом — Первый и он, и будут снимки в газетах… Еще не улеглось у Евгения Степановича волнение после того, как он, выйдя на трибуну, достав из бокового кармана листки с заготовленным текстом, произнес короткую вступительную речь, открывая торжественный вечер деятелей культуры братских республик, и Первый одобрительно встретил его и рукой коснулся его руки, когда он сел. Теперь эти маленькие смуглые руки со светлыми ногтями покойно лежали на просторе стола, суженные глаза на смуглом лице как бы улыбались. Это было лицо человека, привыкшего к тому, что при его появлении все встают и ликуют, и на лице его лежал этот лоск, этот особый сиятельный свет, словно оно само этот свет излучало. И волновала мысль: какая необъятная власть сосредоточена в этих покойно лежащих маленьких руках.
Но одновременно Евгений Степанович каждый миг чувствовал телекамеру, видел, как загорается красный глазок, и лицо тут же принимало соответствующее выражение: то строгое, то живо заинтересованное, а в общем — доброжелательное. Сидя в президиуме, он работал. Он олицетворял собой.
Все эти чинно сидевшие достойные люди собрались не ради него. Он только малая часть огромного многосложного Механизма, но он знает принцип его действия, прикосновенен. Он нажал малозаметную кнопку, и Механизм заработал, колеса завертелись, и никто из присутствующих и тех, кто в дальнейшем будет принимать его и встречать, не подозревают, что косвенным итогом всей этой работы должно стать его, Евгения Степановича, продвижение на одну ступеньку вверх по незримой служебной лестнице.
И мысль эта, обнаженная, ясная, веселила его, наполняла осознанием силы, ему с трудом удавалось пригашать торжествующий блеск глаз.
Все шло хорошо, даже лучше, чем хорошо, и только молодой поэт (не стоило, не надо было включать его в делегацию!) прочел сомнительные стихи про то, что лучше бы, мол, не совершать многих наших подвигов, потому что герои расплачиваются жизнью за чью-то глупость и нераспорядительность. Но Первый великодушно не заметил.
А после, в перерыве, в особую комнату за сценой был приглашен самый узкий круг лиц. Ковры глушили все звуки, на столах — горы фруктов, восточные сладости, виноград, какого и в Москве не сыщешь. В тихой беседе Первый приветствовал посланцев братских республик. И опять притягивала глаз смуглая маленькая рука с тонкими пальцами, которыми он иногда, прямо из вазы, отщипывал виноградинки и — в рот, будила эта рука многие мысли.
Первый полуобернулся, и тут же подхвачен был его взгляд и стремительно передан другим, но уже грозным взглядом, и заскользили бесшумно за спинами гостей официанты в черных костюмах с богатырскими белыми грудями и бабочками под горлом, и полилось в высокие рюмки, не капнув, вино — только возникала рука с бутылкой, обернутой в крахмальную салфетку, возникала и исчезала, — и янтарно окрасился хрусталь, засверкал, пучками излучая свет. А когда официанты — у каждого из них отличная выправка — застыли в готовности, Первый поднял рюмку:
— У товарища Усьватова, как нам сказали, недавно был юбилей…
Краска удовольствия бросилась в лицо Евгению Степановичу. И хотя до этого в разговоре несколько раз его называли то Андреем Степановичем, то Евгением Семеновичем, он был растроган, взволнован, смущен.
—…Нас товарищ Усьватов не пригласил, но мы пользуемся счастливым случаем поздравить и пожелать…
И в его глазах, как бы чуть сощуренных, в ленивом, с долей пренебрежения, взгляде властителя Евгений Степанович, уже было воспаривший, прочел, что Первый знает цену ему, «Усьватову», и его место и участвует в торжественном служении не ради него. Он тоже часть Механизма, но только одно из больших его колес. Оба они служили одному Богу, и Бог давал им во владение согласно рангу и чину. Первому даны были здесь безграничные возможности, бескрайние просторы, не сравнимые с той мелочью, которую урывает себе «Усьватов». И рядом с ним Евгений Степанович почувствовал себя маленьким.
А на пустующей перед театром площади все так же ждали выстроившиеся в ряд черные машины, дежурила милиция, и ближе к окончанию стал вновь собираться у турникетов любопытный народ: ожидали выхода, хотелось людям посмотреть, как выходить будут.
Мягкое прощальное пожатие маленькой смуглой руки ощущал Евгений Степанович на всем дальнейшем пути следования делегации. Рано утром у подъезда гостиницы уже стояли в готовности две милицейские машины сопровождения, три черные «Волги» и два больших автобуса. Расселись: часть делегации в «Волги», остальные — в автобусы. И ярко замигали красные и синие мигалки над милицейскими машинами — одна мчалась впереди, другая сопровождала колонну, — постовые на перекрестках и площадях срочно перекрывали движение, народ скапливался на переходах, пережидал. «Принять вправо!» — раздавалось в мегафон из милицейской машины, и на шоссе, за городом, все живое сторонилось, грузовики, автобусы, легковые машины очищали дорогу. Конечно, была во всем этом доля неловкости, что говорить, — приехавшие деятели культуры мчатся, как кур распугивая народ, — Евгений Степанович понимал, но в чужой монастырь со своим уставом соваться не след. И он спокойно откинулся на спинку сиденья, которое для удобства предусмотрительно откатили назад, путь предстоял долгий, а позади, за его спиной украинский композитор сидел несколько боком, поджимая колени. Толчки этих колен иной раз чувствовались спиною, и однажды Евгений Степанович обернулся благодушно.