Надин Гордимер - Совсем другие истории
К шестнадцати годам она уже наслушалась об этом на всю оставшуюся жизнь. По словам матери, дело обстоит так: ты молода, не успеешь оглянуться — и ты уже простилась с невинностью, пала, как падает на землю с тяжелым хрустом перезрелое яблоко. И все в тебе тоже падает — и твои ребра, и твоя утроба, а твои волосы и зубы тоже выпадают. Вот что делает с тобой ребенок. Он подчиняет тебя силе тяжести.
Она еще помнит мать какой-то подвешенной, вялой, поникшей марионеткой. Обвислые груди, обмякшая линия рта. Джейн вызывает ее в воображении: вот она, как обычно, сидит за кухонным столом с чашкой остывающего чая, измотанная работой в универмаге, где целый день стоит за ювелирным прилавком, зад затянут в корсет, опухшие ноги втиснуты в туфли с обязательным средним каблуком. Она заискивающе и в то же время неодобрительно улыбается привередливым клиентам, которые воротят носы от сверкающих поделок, которых она никогда не могла себе позволить. Мать вздыхает и нехотя ковыряется в консервах с макаронами, которые Джейн для нее разогрела. Она выдыхает из себя, как облако затхлой пудры, еле слышные слова: «Чего еще ждать» — и это всегда утверждение, а не вопрос. Джейн пытается издалека вызвать в себе жалость и сочувствие к матери, но это ей не удается.
Что же до отца, то он сбежал из дому и бросил их на произвол судьбы, когда Джейн было пять лет. Мать так и говорила: «Сбежал из дому», как будто он был мальчишкой, который не отвечал за то, что делал. Изредка от него приходили деньги — это и был весь его вклад в семейную жизнь. Джейн было обидно, но она не винила отца. Мать умела почти в каждом, кто имел с ней дело, пробудить злонамеренное желание от нее избавиться.
Джейн и Винсент сидели в тесном дворике позади дома Джейн — оштукатуренного одноэтажного домика с верандой и скошенными окнами, построенного во время войны. Он был расположен у подножия холма, а наверху были дома получше, и люди в них жили побогаче: девчонки, носившие тонкие свитеры из кашемира, а не из привычной для Джейн синтетики или овечьей шерсти. Винсент жил где-то посередине. У него был отец, во всяком случае можно было так считать.
Они сидели подальше от дома, у задней изгороди, возле хило растущих цветочков, которые можно было считать цветником, и пили джин, который Винсент утащил из отцовских запасов, перелив сначала из бутылки в графин, а потом из графина в подобранную где-то солдатскую фляжку. Они разговаривали, изображая своих матерей.
— Я лишний цент боюсь потратить, на спичках экономлю, работаю, как лошадь какая-нибудь или муравей, а что я получаю в благодарность? — сварливо произносил Винсент. — От тебя, сынок, помощи не дождешься. Весь в отца, яблоко от яблони. Вольные птицы, дома нет с утра до ночи, что хотят, то и делают, а на других им слюной плевать! А ну-ка, вынеси мусор!
— Вот что делает с нами любовь, — тяжело вздыхая, отвечала Джейн голосом матери. — Вот увидишь, девочка моя. В один прекрасный день утихнет ветер в голове, и станешь ходить на цыпочках.
И хотя она подсмеивалась над матерью, сама она представляла себе любовь с большой буквы, как саму букву «L», большой ногой нисходящую к ней с небес. Жизнь у матери была сплошным несчастьем, но по ее понятиям это было неизбежно, как бывает в песне или в кино. Виновата была Любовь, и тут уж ничего не поделаешь. Любовь — это как паровой каток, от него не убежишь, он тебя переедет, и ты станешь плоской, как блин, и тебя можно будет подсунуть под закрытую дверь.
Мать считала, что то же самое случится и с Джейн, и ждала этого со страхом и одновременно с каким-то злорадным удовольствием («Ведь я тебе говорила!»). Всякий раз, когда Джейн начинала встречаться с новым парнем, мать видела в нем полномочного представителя соблазна и грехопадения. Она не доверяла этим мрачным типам с чувственными ртами, из которых они, прикрыв глаза, выпускали сигаретный дымок. Она не доверяла их ленивой, вялой походке, их слишком тесной одежде, из которой вылезали излишки плоти. Они не заслуживали ее доверия, даже когда оставляли за дверью надутость и самодовольство и старались казаться белыми и пушистыми, чтобы ей понравиться, — здоровались и прощались и были в рубашечках с галстучками и в отутюженных костюмчиках. Они были такими, какими были, и тут уж ничего не поделаешь. Полная беспомощность: от одного поцелуя в темном углу у них язык прилипал к гортани. Они двигались как во сне, словно сомнамбулы, которые боялись себя расплескать. А Джейн, напротив, не спала и не теряла бдительности.
Собственно, Джейн и Винсент не встречались в том смысле, как это обычно понимается, а только делали вид, что у них роман. Когда горизонт был чист и матери Джейн не было дома, Винсент появлялся с раскрашенным желтой краской лицом, а Джейн надевала задом наперед купальный халат, и они заказывали на дом китайскую еду, которую приносил озадаченный мальчишка. Они садились на пол, поджав ноги по-турецки, и ели палочками, роняя еду. Или же Винсент объявлялся в потрепанном костюме, которому было уже три десятка лет, в котелке и с тростью, а Джейн рылась в шкафу в поисках шляпы с помятыми фиалками и вуалью, в которой мать когда-то ходила в церковь. И они отправлялись в центр города, ходили по улицам, громко обсуждая прохожих и притворяясь старыми, нищими или просто сумасшедшими. Это было глупо и отдавало дурным вкусом, но именно это им обоим и нравилось.
Винсент пригласил Джейн на выпускной вечер, и они вместе выбрали для нее платье в знакомом ему магазине подержанной одежды, хихикая и предвкушая, какой эффект она произведет. Они все не могли решить, какое платье купить — ярко-красное с блестками или же черное с поясом ниже талии, с открытой спиной и глубоким вырезом спереди — и все-таки выбрали черное, под цвет ее волос. Винсент заказал противную желто-зеленую орхидею (он сказал, что у нее такие глаза), и в тон ей она накрасила себе веки и сделала маникюр. Винсент был во фраке, с белым галстуком, в цилиндре — все это, как говорится, было новое со старыми дырами — и выглядел он огородным пугалом. Они танцевали танго, хотя музыка была совсем другая, под висячими цветами из китайской шелковой бумаги, мелькая черной косой на фоне пастельного тюля, без тени улыбки изображая роковую страсть, причем Винсент сжимал в зубах ее жемчужное ожерелье. Аплодисменты достались в основном ему — так его любили. Правда, в основном хлопали девчонки, отметила про себя Джейн. Но и среди ребят он, кажется, тоже пользовался успехом. В пресловутой раздевалке рассказывает им анекдоты, настоянные на непристойностях. В них у него недостатка нет. В танце, откинув ее навзничь на руку, он разжал зубы — ожерелье опало — и прошептал ей на ухо: «Не нужно поясов, булавок, ваты — ничто не будет вам мешать». Он процитировал рекламу прокладок, которая выражала главное, что их занимало. Они хотели свободы от родителей, от благоразумия, от тягостей и бремени судьбы, от тяжкой скованности женской плоти. Они хотели жизни без последствий. Пока у них это получалось.
Ученым удалось растопить сверху весь лед, который сковывал тело матроса. Они осторожно и неторопливо лили на него теплую воду — чтобы он не оттаял слишком быстро. Словно Джон Торрингтон спал, а они не хотели его напугать. Показались босые ступни — белые, бестелесные. Это были ноги человека, ходившего в зимний день по холодному полу. Таков был отраженный ими солнечный свет раннего зимнего утра. Особенно неприятным для Джейн было то, что на ногах не было носков. Их-то могли бы ему оставить. А может быть, другим они были нужнее. Большие пальцы ног были связаны вместе полоской ткани. Человек в телевизоре объяснял это тем, что нужно было аккуратно уложить тело в могилу, но это ее не убедило. Руки матроса были привязаны к телу, щиколотки тоже были связаны. Это обычно делают, когда хотят стеснить движения человека.
Для Джейн это было уже слишком — параллели были чересчур очевидны. Она потянулась к пульту, чтобы переключить канал, но тут стали показывать (а это было всего лишь очередное шоу) двух экспертов-историков, которые подробно обсуждали одежду мертвеца. Крупным планом показали рубашку Джона Торрингтона — покрой без особых претензий, с высоким воротничком, из хлопковой ткани в тонкую бело-голубую полоску, с перламутровыми пуговицами. Полосатый узор был набивной, без переплетения — иначе рубашка обошлась бы дороже. Брюки были из серого полотна. «Ах вот что, — подумала она, — о гардеробе говорят». Настроение у нее улучшилось — этот предмет был ей знаком. Ей нравились серьезность и почтение, с какими они говорили о полосках и пуговицах. Рассуждать о современной одежде — это легкомыслие, а об одежде прошедших времен — это археология. Винсент оценил бы такой поворот мысли.
После окончания школы оба получили стипендии для учебы в университете, причем Винсент уделял занятиям меньше внимания, а учился лучше. Тем летом они все делали вместе. Устроились на работу в одни и те же кущи с гамбургерами, вместе ходили после работы в кино, хотя он за нее и не платил. Время от времени, по старой памяти, они наряжались в тряпье и представлялись чудаковатой парочкой, но в этом уже не было легкой и нелепой выдумки. Им стало казаться, что в таком виде они, вполне возможно, и закончат свои дни.