Марина Королева - Верещагин (Кончерто гроссо)
– Родной мой, мой родной… – повторял я.
Она не говорила ничего, только прижималась лицом то к одному моему плечу, то к другому. Подвесной мост не выдерживал, нас уже не качало, а подбрасывало, мы отрывались даже от этой неверной опоры. Страшно не было. Я стоял бы так всю жизнь и даже после нее, если бы мне позволили.
– Пойдем, – вдруг сказала она, стремительно переходя на «ты». – Пойдем.
Я за руку провел ее в кабинет, закрыл дверь, зачем-то повернул ключ в двери, как будто кто-то мог зайти.
– Ты точно этого хочешь? – спросил я совсем уже из последних сил.
– Да, да, – сказала она с какой-то даже торопливой досадой, – только задерни шторы. Пожалуйста.
Мы лежали на моем топчанчике. Качки я больше не чувствовал – по крайней мере пока. Как будто подвесной мост, не выдержав, все-таки сбросил нас, но не в пропасть, как мы думали, а на мягкий травяной ковер. На нем мы и очнулись. Она пока не открывала глаз, это я не мог закрыть их даже на секунду. Она была вся моя, всё в ней было мое, и я опять и опять тихонько скользил губами по лицу, проводил пальцами по шее, опускался ниже, дальше… Она улыбнулась.
– Дашь мне чаю?
– Дам всё, что хочешь. Жалко, ты не куришь.
– Не курю.
– И не пьешь.
– Нет, не пью, – она потянулась за платьем, которое валялось на полу. – Только чай. И то не такой крепкий, как у тебя. Ну, давай хотя бы твой.
Потом мы сидели на кухне, и я снова затеял яичницу, хоть она и отговаривала меня.
– Ты же с работы, – сказал я, – тебя надо накормить.
Я не хотел сознаться, что страшно проголодался. Кажется, я не ел дня три, пил только чай и коньяк. Зато сейчас… Мы набросились на яичницу, которую я выгрузил в большую глубокую тарелку, и весело съели ее всю, отбирая вилками кусочки друг у друга. Мы вообще вели себя как дети, она смеялась над моими очками, которые падали с носа на стол, стоило мне наклониться. Давно пора было заменить очки, но я так привык к этим, что лучше уж было оставить всё как есть.
У нас оставались еще хлеб и пряники, вполне годилось к чаю. Тут уж я откинулся спиной к стене и закурил, стараясь дымить больше в сторону балкона, не на нее.
Вдруг в дверь позвонили. Она вздрогнула, посмотрела на меня вопросительно. Я пожал плечами.
– Никого не жду. Может, сосед? Он иногда приносит письма, у нас почтовый ящик общий. Пей чай, я сейчас.
Я чмокнул ее в щеку (не удержался) и вышел в коридор. Посмотрел в глазок, подумал, решил открыть.
– Доктор, дорогой мой, здравствуйте!
– Вот, заглянул к вам, Профессор, на одинокий ваш огонек. Шел к метро с работы, увидел, что вы дома. Ваши ведь в отъезде?
– Да, еще неделю. – Я чуть поколебался. – Ну, проходите, чаю с нами выпьете.
– Так вы не один?
– Не один, у меня гостья. Да вы нам не помешаете.
Доктор был в доме почти свой человек, заходил иногда и без звонка. Я решил – посидим с ним минут двадцать, а потом я его тихонько выпровожу.
Он тоже, казалось, колеблется: идти, не идти…
– Да не хочется вам мешать, я думал одиночество ваше немного развеять.
То есть выпить со мной. Я и сам любил с ним выпивать.
– Да бросьте вы, Доктор, что за церемонии вдруг!
На кухне я представил ее Доктору.
– Мне кажется, мы виделись, – сказал он. – Когда матушка ваша умерла, на поминках.
– А, да, – вспомнил я.
По ее лицу я понял, что она его не помнит. Ее взгляд вообще был сейчас где-то далеко. Бог весть о чем она думала, пока я выходил в коридор.
Доктору я налил своего заветного коньяку, сам пить не стал, у меня и без того кружилась голова. Я вообще был как в тумане, но в тумане легком и приятном, и Доктор из этого тумана казался мне прекрасным, добрым, понимающим. Мы поговорили немного о митингах, которые собирались сейчас чуть не каждую неделю, о том, что магазины пусты как никогда, что цены вот-вот рванут вверх и что мы будем делать… Я говорил все это, и делал озабоченное лицо, и соглашался, и возражал, но видел я только ее. Украдкой дотянулся под столом до ее руки, сжал в своей, пальцы были холодные, увидел, что она чуть покраснела и улыбнулась.
Доктор в этот момент внимательно смотрел в окно, за которым краснело и охлаждалось солнце, позднее майское солнце.
– Человек у вас тут из подъезда такой странный сегодня выходил, – сказал Доктор, отрываясь от окна. – В такую жару – в длинном плаще.
– Высокий?
– Да, высокий, в шляпе, плащ черный. Как в кино.
– Наверное, приехал к кому-то. Народу нового в подъезде много, кто-то квартиры снимает, я теперь всех и не знаю, не то что раньше. Но вообще надо бы спросить, я и сам его встречаю уже не первый раз.
Доктор был как будто не в своей тарелке. Не смотрел на меня, потом заторопился:
– Ох, да что ж это я, у меня сегодня еще больной, я обещал заехать…
– Доктор, да полно вам, посидите еще! – Это я так, из вежливости.
Но он уже уходил. В дверях остановился, посмотрел на нее быстро:
– Ну, хорошего вечера вам.
– Спасибо, Доктор, – улыбнулась она, – вечер лучше некуда.
Я вышел его проводить. Доктор по-прежнему на меня не смотрел, торопливо шел к двери.
– Звоните, если что будет нужно, – сказал он мне от лифта. – Жене привет.
В кухню я возвращался уже невесело. Да и ее веселость за эти несколько минут куда-то пропала. Она смотрела в окно, не на меня.
– А ведь мне пора домой, – произнесла она без всякого выражения в голосе, по-прежнему не глядя на меня.
Я молчал.
– Да, пора, – повторила она и посмотрела на меня то ли вопросительно, то ли с укором, то ли изучающе. Это был долгий взгляд. Но я молчал.
– Пойдем, я провожу тебя, – наконец сумел я выговорить. Но вместо этого мы снова начали целоваться, сначала на кухне, потом у меня в кабинете, стоя, потом сидя на топчанчике… а потом она позвонила домой и сказала, что едет ночевать к родителям. Она звонила им тоже, но что говорила, я уже не слышал. Я вышел на это время из комнаты, мне отчего-то стало стыдно. Я тяжело дышал, кололо в боку (проклятые папиросы, надо бросать курить!), руке было неудобно, топчан совсем узкий, не годился для двоих… Надо бы встать, перейти на диван сына в его комнату, дать ей возможность нормально поспать. Я пошевелился – и, конечно, разбудил ее.
– Да нет же, нет, – она погладила меня по щеке, – я не спала. Просто глаза закрыла. Хорошо… – она зажмурилась, потянулась.
– Давай я тебя тут оставлю, тебе надо выспаться, это я бездельничаю, а тебе работать с утра. Пойду, – я попробовал приподняться, но она удержала меня рукой.
– Тсс… Не уходи никуда. Кто знает… – она не договорила, но я понял, что она хотела сказать. Кто знает, когда она еще придет ко мне на всю ночь. – Не уходи.
– Ну всё, всё, не ухожу.
И снова, и еще, и еще…
Наконец мы поняли, что уснуть все равно не получится. Она натянула на себя мою рубашку, это ужасно ей шло, мужская рубашка. Я снова потянулся к ней, поцеловать. Потом перебрался в кресло, к столу, она сидела на топчане, прислонившись к старенькому ковру на стене. И я вдруг рассказал ей про отца.
Ноктюрн № 1
Никому, даже жене, я этого не рассказывал, а мать, как выяснилось, и не знала. Я вдруг рассказал ей, как мой отец встречался с Берией. Она удивительно слушала, вбирала всего меня глазами, впитывала, я втягивался в них, как в воронку.
– Понимаешь, отец мне рассказывал – сначала редко, потом все чаще, – как во время войны он допрашивал одного немецкого офицера. Лейтенанта или что-то вроде того. Он был политрук, отец, немецкий учил в школе, на беду свою, знал неплохо. Конечно, когда брали немца в плен, он или допрашивал, или переводил. Вроде ничего особенного. Но почему-то про этого лейтенанта он часто вспоминал. То мне расскажет, то друзьям моим, то в гостях.
– А что за история?
– Да в том-то и дело, что никакой особой истории там вроде и не было. Привели немца, молодого совсем, оборванного, отец говорит – сам сдался. Ходил по лесу несколько дней, видимо, от своих отбился при отступлении. Дали хлеба ему, он жадно ел, благодарил. Услышал, как отец говорит по-немецки, обрадовался, почти как своему. Ну и рассказал, что решил сдаться в плен, поскольку понял – другого выхода нет: один, в лесу, дороги не знает… И тут, говорит отец, вызывают меня к начальству. И требуют: пусть он признается, что разведчик. Как же, говорю? Какой он разведчик? Да вы посмотрите на него! По лесу блуждал, чуть живой, голодный. Да твое какое дело, говорят мне! Пусть скажет, что разведчик, а мы его захватили, – и останется в живых, за чистосердечное признание. А нет – шлепнем.
– И что отец?
– Что отец, что отец… Ну, он рассказывал, что пошел к этому лейтенантику немецкому, объяснил, мол, так и так. Тот сначала испугался, мол, герр офицер, какой же я разведчик? Отец ему: да ты просто скажи, и жизнь сохранишь. Это же чистосердечное признание.