Маргарет Этвуд - Мужчина и женщина в эпоху динозавров
В последний год бабушкиной жизни, когда Лесе было двенадцать лет и обе уже вышли из возраста, подходящего для утренних музейных прогулок, кое-что в Музее расстроило бабушку. Она давно уже привыкла к мумиям в египетской галерее и больше не восклицала «Гевалт» [2]2 всякий раз, когда они входили в галерею динозавров (где было тогда яркое освещение и не было звука). Нет, совсем другое. Они увидели индианку в красивом красном сари с золотой каймой по подолу. Поверх сари был надет белый лабораторный халат, с женщиной шли две девочки, очевидно — дочери, в шотландских юбочках. Они исчезли за дверью с табличкой: «Посторонним вход воспрещен». «Гевалт», — сказала бабушка, хмурясь, но не от страха.
Леся смотрела им вслед, как зачарованная. Наконец-то — люди одной с ней крови.
— Вот это тебе пойдет, — говорит Марианна. Она время от времени дает Лесе советы по поводу одежды, но Леся их игнорирует, чувствуя, что не сможет такое носить. Марианна (которой надо бы последить за диетой) считает, что Леся должна быть статной. Марианна говорит, что Леся была бы видной, если бы ходила не так размашисто. Они смотрят на платье цвета сливы, с длинной юбкой, невероятно дорогое.
Я бы не стала это носить, — говорит Леся. Она имеет в виду, что Уильям не водит ее туда, куда можно было бы надеть такое платье.
А вот это, — говорит Марианна, переходя к следующей витрине, — типичное маленькое черное платье а-ля Элизабет Шенхоф.
Слишком гойское? — Леся думает, что Марианна выразилась презрительно, и странно довольна.
Отнюдь, — отвечает Марианна. — Посмотри на покрой. В Элизабет Шенхоф нет ничего гойского, она — высокий класс.
Леся, растерявшись, спрашивает, в чем разница.
— Высокий класс, — объясняет Марианна, — это когда тебе насрать, что люди скажут. Высокий класс — это когда у тебя в гостиной лежит замызганный ковер, у него вид как с помойки, а стоит он миллион баксов, но об этом знают только немногие. Помнишь, как королева руками выковыривала косточку из курицы, это попало в газеты, и вдруг все стали так делать? Вот это и есть высокий класс.
Леся чувствует, что таких тонкостей ей никогда не постичь. Как Уильям со своим вином: «насыщенный», «букет». Для нее все вина на один вкус. Может быть, и Нат Шенхоф тоже принадлежит к высокому классу, хотя она почему-то так не думает. Он слишком нерешителен, слишком много говорит, и глаза у него бегают когда не надо. Он, скорее всего, даже не знает, что такое высокий класс.
Может быть, и Элизабет не знает. Может быть, обладателям высокого класса этого знать как раз и не нужно.
А как же Крис? — спрашивает она. Уж конечно, Крис не укладывается в определение Марианны.
Крис? — спрашивает Марианна. — Крис был шофером.
Четверг, 23 декабря 1976 года
Элизабет
Да, я понимаю, что перенесла значительное потрясение. Я это прекрасно осознаю. Меня до сих пор временами трясет. Я понимаю, казалось бы, это действие было направлено на меня, но на самом деле не на меня, а на его детские переживания, хотя не могу сказать, что знаю про него что-то определенное в этом смысле. У него было тяжелое детство, а у кого оно легкое? Я также понимаю, что моя реакция вполне нормальна в данном случае, он хотел, чтобы я чувствовала себя виноватой, а на самом деле я не виновата. В этом. Я не уверена, что считаю себя виноватой. Иногда я злюсь на него; а когда не злюсь, я как будто пустая внутри. Из меня словно постоянно уходит энергия, будто электричество утекает. Я знаю, что не несу ответственности, и что я ничего не могла бы сделать, и что он мог убить меня, или Ната, или детей, а не себя. Я это все время знала, и, нет, я не позвонила ни в полицию, ни в психиатрическую помощь. Они бы мне не поверили. Я все это прекрасно знаю.
Я знаю, что мне надо жить дальше, и именно это я намерена делать. Вам не стоит беспокоиться. Если бы я собиралась вскрыть себе вены кухонным ножом или броситься с виадука на Блур-стрит, я бы уже давно так и поступила. Хоть жена из меня никакая, но я мать, и к этому я отношусь серьезно. Я бы никогда не оставила своим детям такую память. Со мной поступили именно так, и мне это совсем не понравилось.
Нет, я не хочу обсуждать ни мою мать, ни моего отца, ни мою тетушку Мюриэл, ни мою сестру. О них я тоже знаю довольно много. Я уже пару раз сходила по этой дороге из желтого кирпича и узнала только то, что никакого Волшебника из страны Оз не бывает. Моя мать, мой отец, моя тетя и моя сестра никуда не делись. Крис тоже никуда не денется.
Я взрослый человек и не считаю, что я — всего лишь итог собственного прошлого. Я могу делать выбор и нести ответственность за последствия, пусть порой непредвиденные. Но я не обязана получать от этого удовольствие.
Нет, спасибо. Мне не нужны таблетки, чтобы пережить это время. Я не хочу, чтобы мое настроение изменилось. Я могла бы описать вам это настроение во всех подробностях, но не думаю, что от этого будет какая-то польза вам или мне.
Элизабет сидит на серой скамье на станции метро Оссингтон, руки в черной коже сложены на коленях, ноги в ботинках стоят ровненько. Она знает, что говорит слегка агрессивно, и не может понять, почему. Первый раз, когда она повторила про себя этот монолог, сидя утром на работе, она была абсолютно спокойна. Убедившись таким образом, что психиатр, к которому Нат так заботливо ее отправил, ничего ей не даст и ничего нового не скажет, она позвонила и отменила назначенный прием.
Она воспользовалась этим случаем, чтобы вернуться домой пораньше. Она успеет завернуть рождественские подарки и спрятать свертки под кроватью, пока дети не вернулись из школы. Она уже знает, что хруст бумаги, яркие ленты — все это будет для нее почти невыносимо, эти звезды, синие, красные, белые, будут резать ей глаза, горя словно в безвоздушном пространстве. Это все надежда, лживое обещание надежды, этого она не выносит. В Рождество всегда тяжелее; и всегда так было. Но она выдержит, ей поможет Нат, хоть в этом поможет, раз от него никакого другого толку нет.
Может, к этому они и придут в конце концов: худая рука протянута, обопрись, старик и старуха осторожно спускаются с крыльца, по одной ледяной ступеньке за раз. Она будет напоминать ему, чтобы принимал таблетки от желудка, и следить, чтобы не слишком много пил, а он попросит ее прибавить громкости в слуховом аппарате и будет читать ей забавные истории из ежедневных газет. Военные перевороты, резня, всякое такое. В будни, вечерами, они станут смотреть американские комедийные сериалы по телевизору. У них будут фотоальбомы, и когда дети придут к ним в воскресенье со своими собственными детьми, они вытащат эти альбомы и будут все вместе разглядывать фотографии, лучась улыбками. И увидев на фото себя, такую, как сегодня, сейчас, когда она сидит на станции метро Оссингтон и ждет автобуса на север, и тусклый свет пробивается через сально-пепельную пленку на стеклах, она опять почувствует, как в ней открывается пропасть. Потом у них будет ланч: лососевый паштет на поджаренном хлебе, посыпанный яичной крошкой, — блюдо для их скромного бюджета. Нат поиграет с внуками, а она вымоет посуду в кухонном углу, чувствуя, как обычно, дыхание Криса у себя на затылке.
Ей почти легче представить себя в одиночестве, в крохотной квартирке, со своими вазами и несколькими горшками цветов. Нет, это будет гораздо хуже. Если Нат с ней, будет хоть какое-то движение. Двигайтесь не переставая: так говорят замерзающим, или тем, кто выпил слишком много таблеток, или тем, кто в шоке. Фирма «Возим Сами», «Трогаемся в путь». Тронуться. Трогательный.
Мы — скорбные.
Давным-давно
Мы были то и се.
И вот — сидим[2]3.
Накануне вечером она постучала в комнату Ната с парой носков, которые он бросил в гостиной, очевидно, потому, что они были мокрые. Когда он открыл дверь, на нем не было рубашки. Внезапно ей, которой уже два года не хотелось, чтобы он ее касался, у которой его длинное тощее тело вызывало легкое отвращение, которая взамен выбрала плотное, шерстистое, пронизанное венами тело Криса, перекроила время и пространство так, чтобы этот торс, с которым она сейчас столкнулась, никогда не сталкивался с ней, зажатый на клочке, четко отделенном от ее владений, — ей захотелось, чтобы он обвил ее руками (сплошные жилы на костях, но кости теплые), прижал к себе, покачал, утешил. Она хотела спросить: а вдруг еще можно что-нибудь спасти? Имея в виду всю эту катастрофу. Но он шагнул назад, и она лишь протянула ему носки, без слов, устало, как обычно.
Раньше она знала, что он дома, даже не слыша его шагов. Теперь — не знает. Его теперь чаще не бывает дома, а когда он тут, его присутствие — как свет звезды, что передвинулась тысячи световых лет назад: фантом. Он, например, больше не приносит ей чашек с чаем. Хотя они до сих пор дарят друг другу подарки на Рождество. Дети расстроятся, если этот обычай будет заброшен. Она купила наконец подарок ему на этот год. Серебряный портсигар. Она мстительно думает о контрасте: о том, как он будет доставать серебряный портсигар из обтрепанного кармана рубашки, из-под свитера со спущенными петлями. Когда-то он дарил ей ночные рубашки, всегда на размер больше, чем надо, словно думал, что грудь у нее больше, чем на самом деле. Теперь дарит книги. На какую-нибудь нейтральную тему, которая, как он думает, ее заинтересует: антиквариат, лоскутные одеяла, прессованное стекло.