Игорь Губерман - Гарики предпоследние. Штрихи к портрету
Людям удивительно и завидно,
что живу я глупо и неправедно
Есть у жизни паузы, прорехи,
щели и зазоры бытия,
через эти дыры без помехи
много лет просачиваюсь я.
Сегодня хор наставников умолк,
мечта сбылась такой же,
как мечталась,
и вышел из меня с годами толк
и бестолочь нетронутой осталась.
Нет, я на судьбу не в обиде,
и жизнь моя, в общем, легка;
эстрада подобна корриде,
но я — оживляю быка.
Повлекся я стезей порока,
себе подобных не виня,
а страха бес и бес упрека
давно оставили меня.
Такие дни еще настанут:
лев побежит от муравья,
злословить люди перестанут,
навек табак оставлю я.
Пою фальшиво я, но страстно,
пою, гармонию круша,
по звукам это не прекрасно,
однако светится душа.
Когдатошний гуляка,
шут и плут,
я заперся в уюте заточения,
брожение души и мысли блуд —
достаточные сердцу приключения.
Хотя судьба, забывши кнут,
исправно пряники печет нам,
я в день по нескольку минут
страх ощущаю безотчетный.
Не муравьем, а стрекозой
мой век я жил
и крепко грешен,
а виноградною лозой
бывал и порот, и утешен.
В этой жизни мелькнувшей земной —
отживал я ее на износ —
было столько понюхано мной,
что угрюмо понурился нос.
Весь век я наглое бесстыдство
являл, не зная утомления,
и утолялось любопытство,
неся печаль от утоления.
Мое лицо слегка порочно,
что для мужчины — не позор,
а просто в облик въелся прочно
моих наклонностей узор.
Из воздуха себе я создал почву,
на ней вершу посильные труды,
возделываю воздух даже ночью,
а ем — материальные плоды.
Лукав, охотно лгу, подолгу сплю,
и прочими грехами я типичен,
а все же не курю я коноплю,
и все же я к мужчинам безразличен.
Не трусь я в несчетной толпе
несчастных, за фартом снующих,
а еду по жизни в купе
для злостно курящих и пьющих.
Все вышли в евреи и ныне
в буфетах сидят и в кино,
а я до сих пор по пустыне
плетусь, попивая вино.
Тих и ровен
мой сумрак осенний,
дух покоя любовью надышан,
мелкий дрязг мировых потрясений
в нашем доме почти что не слышен.
Хотя люблю гулящих женщин,
но человек я не пропащий,
и стал я пить гораздо меньше,
поскольку пью намного чаще.
Я душу с разумением гублю,
надеясь до конца не погубить,
поскольку вожделею не к рублю,
а к радости его употребить.
Стал на диване я лежать,
уйдя на полную свободу,
и не хочу принадлежать
я ни к элите, ни к народу.
А лучше все же стрекоза,
чем работящий муравей,
ее бесстыжие глаза
мне и понятней, и милей.
Всё ясней теперь и чаще я
слышу стыдное и грешное,
изнутри меня кричащее
одиночество кромешное.
Я пью, взахлеб гуляю и курю;
здоровью непреклонный супостат,
весь век самоубийство я творю,
и скоро уже будет результат.
Сейчас бы и в России не оставили
меня без воздаяния мне чести,
сейчас бы на могилу мне поставили
звезду шестиконечную из жести.
Сочтя свои утраты и потери,
поездивши по суше и воде,
я стал космополитом
в полной мере:
мне жить уже не хочется нигде.
Глухая тьма
простерлась над пустыней,
спит разум,
и на душу пала ночь;
с годами наша плоть
заметно стынет,
а в мыслях
я совсем еще не прочь.
Сам наслаждаясь Божьим даром,
я в рифме зрителя купаю,
за что порой имею даром
билеты в зал, где выступаю.
Я стандартен, обычен, вульгарен,
без надломов в изгибах души,
и весьма я Творцу благодарен,
что на мне отдохнуть Он решил.
Укрыт обаятельной ширмой
я в самом тяжелом подпитии,
а подлинный внутренний мир мой
не вскроется даже на вскрытии.
Обиды людям
я себе простил,
азарта грех
давно отбыл на нарах,
а всё, что в этой жизни упустил,
с избытком наверстаю в мемуарах.
Конечно, время сызмала влияло
на дух и содержание мое;
меня эпоха сильно поваяла —
однако ведь и я лепил ее.
Я в гостевальные меню
бывал включен как угощение,
плел несусветную хуйню,
чем сеял в дамах восхищение.
Я душевно вполне здоров,
но шалею, ловя удачу;
из наломанных мною дров
я легко бы построил дачу.
Один телесный орган мой
уже давно воспеть хочу —
крутой, надежный и немой,
покуда я молчу.
Как ни предан зеленому змею,
а живу по душе и уму,
даже тем, чего я не имею,
я обязан себе самому.
Я ленью грешен,
выпивкой и сексом,
люблю, однако, более всего
молчание, наполненное текстом
и ритмом, воспаляющим его.
Я не жалею о попытках
заняться прибыльной игрой,
и только память об убытках
порой горит, как геморрой.
Забавно это: годы заключения
истаяли во мне, как черный снег,
осталось только чувство приключения,
которое украсило мой век.
Она совсем не в тягость мне,
моя высокая харизма,
и я использовал вполне
ее по части похуизма.
Идя то разминувшись,
то навстречу,
в суждениях высок
и столь же низок,
в момент, когда себе противоречу,
я к истине всего сильнее близок.
Многое мне в мире неизвестно,
только чтоб не школьничать натужно,
я сказал непознанному честно,
что оно и на хуй мне не нужно.
Меня на сочувствии тонком
не словит лукавая нелюдь,
я долго был гадким утенком
и чуткий поэтому лебедь.
А был я моложе —
трещал, как трещотка,
свой век болтовне посвящал я и ню,
общение с ню
оборвала решетка,
и там записал я
мою болтовню.
Когда всё валится из рук,
с утра устал или не в духе,
то злюсь на мир я, как паук,
которого заели мухи.
Мне вовсе не нужна
медалей медь,
не надо мне призов —
я не гнедой,
стакан хотел бы полным я иметь,
а славы мне достаточно худой.
Я лица вижу, слышу голоса —
мне просто и легко среди людей,
но в лагере я столько съел овса,
что родственно смотрю на лошадей.
Век мечтает о герое —
чтоб кипел и лез на стену,
буря мглою небо кроет,
я — сдуваю с пива пену.
Живу я — у края обочины,
противлюсь любому вторжению,
и все мои связи упрочены
готовностью к их расторжению.
Я знал позора гнусный вкус,
и шел за ним вослед
соблазна гнилостный укус,
что жить уже не след.
Исполнена свободы жизнь моя —
как пение русалочье во мраке,
как утренняя первая струя
у вышедшей на улицу собаки.
Пока между землей живу
и небом,
хочу без сожаления признаться:
полезным членом общества
я не был,
поскольку не хотел во все соваться.
Я прожил век собой самим,
и мысли все мои нелепы,
но все же кем-то был любим,
а остальные были слепы.
Тайком играя на свирели,
вольготно жил я на Руси,
все на меня тогда смотрели,
как на свободное такси.
Курю, покуда курится,
в мечтах тая,
что Бог от увядания спасет,
и сваренная курица,
кудахтая,
яичко золотое мне снесет.
Хоть жил, не мельтешась и не спеша,
хотя никак не лез из пешек в дамки,
дозволенные рамки нарушал
я всюду, где встречались эти рамки.
Почти что дошла до предела
моя от людей автономия,
но грустно, что мне надоела
и личная физиономия.
К себе присматриваясь вчуже,
я часто думаю недужно,
что я душевно много хуже,
чем я веду себя наружно.
Сообразно пространству акустики
я без пафоса, лести и мистики
завываю свои наизустики,
приучая людей к похуистике.
Живя бездумно и курчаво,
провел я время изумительно,
а если все начать сначала,
то жил бы лысо и мыслительно.
Тщеславием покой не будоража,
отменно я свой кайф ловлю в стакане,
хотя моя мыслительная пряжа
тянула на недурственные ткани.
Когда хоть капельный бальзам
на душу льется мне больную,
то волю я даю слезам
и радость чувствую двойную.
Обороняюсь я нестойко
от искусителей моих,
безволен я уже настолько,
что сам подзуживаю их.
Даже в легком
я нигде не числюсь весе,
ни в единое
не влился я движение,
ни в каком
я не участвую процессе,
и большое
в этом вижу достижение.
Весьма стремясь к благополучию,
поскольку я его люблю,
всегда я шел навстречу случаю,
который всё сводил к нулю.
Всем говорю я правду только
и никому ни в чем не лгу:
моя душа черства настолько,
что я кривить ей не могу.
Мне не надо считать до ста,
крепок сон и храплю кудряво;
то ли совесть моя чиста,
то ли память моя дырява.
Да, в лени я мастак и дока,
я на тахте — как на коне,
но я не жалкий лежебока,
лежу поскольку на спине.
Я бы с радостью этим похвастал,
жалко — нету покойных родителей:
нынче мысли свои очень часто
я встречаю у древних мыслителей.
Теперь я чистый обыватель:
комфорта рьяный устроитель,
домашних тапок обуватель
и телевизора смотритель.
В нас житейских будней каталажка
сильно гасит ум и сушит чувства,
жить легко поэтому так тяжко,
требуя душевного искусства.
Боюсь неясных близких бед,
мой мутный страх — невыразим,
но жил не зря я столько лет
и, что важнее, — столько зим.
Я предавался сладострастью,
я пил с азартом алкаша,
и, слава Богу, только властью
меня мой бес не искушал.
Меняюсь я быстро и просто:
созвучно с душевным настроем
сегодня я дряхлый и толстый,
а завтра я крепок и строен.
Меня томит и ждет лекарства
здоровью пагубная бедность,
а в интересах государства —
платить согражданам за вредность.
Для пробы сил и променада,
беспечный умственный урод,
я очень часто знал, как надо,
но поступал наоборот.
Идеям о праведной жизни назло, —
я думал, куря после ужина, —
заслуженно мне никогда не везло,
но часто везло незаслуженно.
Сам себе не являя загадки,
от себя не стремлюсь я укрыться:
если знаешь свои недостатки,
с ними легче и проще мириться.
Я ушел от назойливых дел,
погрузился в уют обывательства,
много больше достиг, чем хотел,
и плачевны мои обстоятельства.
Я к новой личности ко всякой
тянусь, учуяв запах новый,
я в жизни прошлой был собакой,
был беспородный пес дворовый.
Я в неге содержу себя и в холе,
душа невозмутима, как лицо,
а призраку высоких меланхолий
я миску выставляю на крыльцо.
Вновь я сигарету закурил,
с жалостью подумавши о том,
как нам не хватает пары крыл —
я бы помахал, проветря дом.
Творя поступки опрометчиво,
слепцом я был, ума лишенным,
а после делать было нечего,
и я гордился совершенным.
Глупость жуткую я допустил,
и теперь моя песня допета:
я, живя, то гулял, то грустил,
но нельзя было смешивать это.
Спокойно, вдумчиво, подробно
я проживаю день за днем
и, Прометею неподобно,
лишь со своим шучу огнем.
Напичкан я различной скверной,
изрядно этим дорожа:
я ценен Богу службой верной,
собой таким Ему служа.
Я тащусь от чудес и загадок,
обожаю любые игрушки,
для меня упоительно сладок
запах розы и прочей петрушки.
В дар за опрометчивую смелость
полностью довериться удаче,
всё со мной случалось, как хотелось, —
даже если было все иначе.
Уже весьма дыряв
челнок мой утлый,
а воду я черпаю — решетом,
зато укрыт я небом, как зонтом,
и ветер в голове моей — попутный.
Судьба не скупилась на пряник,
но била за это — втройне,
и я, как Муму и «Титаник»,
валялся у жизни на дне.
Проворен, ловок и сметлив,
я был рачительным старателем
и выжил, капли не пролив
из рюмки, налитой Создателем.
Вся жизнь моя — несвязный монолог,
где смех и грех текут одновременно,
и если не заметил это Бог,
то дьявол это видит непременно.
Наверно, от упрямства и нахальства,
хотя не воевал и не брюзжал,
награды и доверия начальства
ни разу я при жизни не стяжал.
Нет, я трудом себя не мучаю,
бегу от мелкого и всякого,
труд регулярный и по случаю
душе противны одинаково.
Я на пошлом киче сердцем таю,
всюду вижу кич издалека,
даже облака, где я витаю, —
это кичевые облака.
Мне сон важней иных утех,
ночами сплю и днями мглистыми,
я досыпаю время тех,
кто был разбужен декабристами.
Деревья сумрачно растут,
могилы тесно окружив,
я совершил кощунство тут,
журчаньем празднуя, что жив.
Память наша густо поросла
дырами на месте стыдных бед,
в ней уже сегодня без числа
разных неслучившихся побед.
Хотя надежд у нас избыточно,
еще прибавится и впредь;
что большинство из них несбыточно,
нам наплевать и растереть.
Ни к астрологии, ни к хиромантии
я не кидаюсь, надеясь на фарт,
сердце стучит, как часы без гарантии,
это верней и цыганок, и карт.
Направляясь в мир иной
с чинной непоспешностью,
я плетусь туда хмельной
и с помятой внешностью.
Живу я пассивно и вяло,
за что не сужу себя строго:
я дал человечеству мало,
однако и взял я немного.
Да, был и бабник я, и пьяница,
и враг любого воздержания,
зато желающим останется
дурной пример для подражания
Умрут со мной
мечты мои немые,
лишь там я утолю свои пылания,
где даже параллельные прямые
сойдутся, обезумев от желания.
Ждут меня, безусловно, в аду
за влечение к каждой прелестнице,
но, возможно, я в рай попаду
по пожарной какой-нибудь лестнице.
Ничуть не думаю о том,
как вид мой злобу в ком-то будит;
потом умру я, а потом
любить меня престижно будет.
Я не улучшусь, и поздно пытаться,
сыграна пьеса, течет эпилог,
раньше я портил себе репутацию,
нынче я порчу себе некролог.
Еще совсем уже немножко,
и на означившемся сроке
земля покроет, как обложка,
во мне оставшиеся строки.
Штрихи к портрету