Марио Бенедетти - Передышка
Но она поразительна. Вдруг умолкла, вся ее воинственность пропала, она погляделась в зеркало, но не кокетливо, а как бы смеясь над собой, и села на кровать. «Иди сюда, сядь, — сказала она, — я просто идиотка, трачу время на разговоры. Я же и без того знаю: ты не как другие, ты совсем особенный. Понимаешь меня, понимаешь, почему меня по-настоящему мучит вопрос, нравственно я поступаю или безнравственно». И пришлось солгать. «Конечно, понимаю», — сказал я. Но тут она очутилась в моих объятиях, и уже совсем другое было у нас на уме, старое как мир и вечно юное. Так что теперь я не сомневаюсь, что в решении нравственных проблем тоже есть своя прелесть.
Среда, 3 июля
Трудно поверить, но я не виделся с Анибалем с самого его возвращения из Бразилии, с начала мая. Вчера он позвонил, и я обрадовался. Мне надо поговорить с кем-то, кому-то довериться. И только тогда я заметил, что историю с Авельянедой держу в тайне, никогда ни с кем о ней не говорил. Ничего удивительного. С кем бы я стал говорить? С детьми? При одной мысли об этом меня в дрожь кидает. С Вигнале? Представляю себе, как он начал бы лукаво подмигивать, похлопывать меня по плечу, заговорщически посмеиваться, и сразу делаюсь немым как стена. С кем-нибудь из сослуживцев? Это поставило бы меня в невыносимо ложное положение, да и Авельянеде пришлось бы тогда, вне всякого сомнения, уйти из конторы. Но даже если бы она работала в другом месте, у меня все равно не хватило бы сил рассказывать о себе столь интимные вещи. В конторе друзей не бывает; есть люди, которых ты видишь ежедневно, которые злятся все вместе или по одному, острят, смеются, жалуются, ворчат, ругают всю дирекцию в целом и льстят каждому директору в отдельности. Это зовется сосуществованием, которое только слепой человек, совсем не видящий ничего вокруг себя, может счесть за дружеские отношения. Должен признаться, что за многие годы службы Авельянеда — первый человек, к которому я питаю искреннее чувство. Что до остальных, беда в том, что не я их выбрал, а обстоятельства привязали нас друг к другу. Что у меня общего с Муньосом, с Мендесом, с Робледо? Тем не менее мы иногда выпиваем вместе пару рюмок, шутим, относимся друг к другу вполне благожелательно. На деле же никто никого не знает, ибо при таких поверхностных отношениях говорят о чем угодно, только не о том, что существенно, жизненно важно, по-настоящему волнует. Я думаю, работа не дает нам поговорить друг с другом по душам; работа изо дня в день, будто молот, стучит и стучит по голове, отравляет, как морфий, как газ. Случалось, кто-либо из сотрудников (Муньос чаще других) подойдет ко мне, заведет откровенный разговор. Говорит начистоту, рассказывает о себе, о своей трагедии, маленькой, постоянной мучительной трагедии, отравляющей жизнь каждого тем сильнее, чем острей он ощущает свою заурядность. Но всякий раз кто-нибудь окликнет из-за конторки. И в течение получаса Муньос объясняет просрочившему платеж клиенту, сколь невыгодна и опасна отсрочка платежей, спорит, даже кричит и, разумеется, чувствует себя униженным. Возвратясь к моему столу, он смотрит на меня и молчит. Силится улыбнуться, но углы рта сами собой ползут вниз. Муньос хватает старый листок со сведениями о реализации, яростно мнет в кулаке, швыряет в корзину для бумаг. Листок — всего лишь замена: доверие — вот что брошено в корзину, будто ненужный хлам. Да, работа зажимает рот, уничтожает доверие. Но кроме того, существует такая вещь, как розыгрыш. Тут все мы большие мастера. Надо же как-то удовлетворить свой интерес к ближнему, иначе он загнивает где-то внутри и неожиданно проявляется в виде психозов, истерии или как там еще это называется. По-дружески интересоваться ближним не хватает мужества и прямоты (причем не каким-то туманным, безликим ближним из Евангелия, а вот этим, у которого есть имя и фамилия, вот он сидит за столом, стоящим против моего, протягивает мне смету доходов и расходов, чтобы я проверил и завизировал), мы сами, по собственной воле отказываемся от дружбы, что ж, будем тогда насмехаться над ближним, ведь после восьми часов сидения в конторе он так легко раздражается. К тому же, издеваясь над одним, мы вроде как объединяемся, сбиваемся в кучу. Сегодня решили разыграть того, завтра этого, послезавтра дойдет очередь до меня. Жертва молча проклинает своих мучителей, однако вскоре смиряется, ибо знает, что игра на этом не кончится, ждать недолго, ты сможешь отомстить, может быть даже через час или два. Шутники довольны: приятно, что они все вместе, что они так остроумны, что им весело. Кто-нибудь один тут же, на ходу придумывает новый вариант розыгрыша, и все радуются, перемигиваются, чувствуют себя сплоченными, того и гляди, кинутся друг другу в объятия и начнут кричать «ура». Посмеешься — и становится легче, даже если жертва насмешек — ты сам, потому что там, в глубине конторы, управляющий уже высунул свою круглую, как арбуз, физиономию, потому что опротивела рутина, возня с бумагами, нет больше сил выносить эту каторгу-восемь часов подряд заниматься тем, что тебе совсем ни к чему, но зато благодаря тебе пухнут банковые счета бездельников, грех которых состоят уже в том, что они, эти ничтожества, живут, смеют жить на белом свете, да еще и верят в бога, ибо не знают, что бог уже давным-давно не верит в них. Вся наша Жизнь — либо розыгрыш, либо работа. И какая, в сущности, разница? Так много работы требует розыгрыш, так утомляет. А работа наша — всего только розыгрыш, скверный анекдот.
Четверг, 4 июля
Долго разговаривал с Анибалем. Впервые в присутствии другого человека произношу имя Авельянеды, то есть впервые произношу его с тем чувством, которое на самом деле испытываю. Пока говорил, я время от времени как бы видел всю свою историю со стороны, глазами глубоко заинтересованного наблюдателя. Анибаль слушал с благоговейным вниманием. «А почему ты не женишься? Я что-то не пойму, что за тонкости такие?» По-моему, он нарочно делает вид, будто не понимает, ведь дело-то ясное. Я снова начинаю ему втолковывать, повторяю еще и еще все старые доводы: мой возраст, ее возраст, каким я стану через десять лет, какой она станет через десять лет, я не хочу портить ей жизнь и не хочу остаться в дураках, не хочу отказаться от счастья, но у меня трое детей и т. д. и т. д. «А ты считаешь, что так ты не портишь ей жизнь?» Порчу, конечно, неизбежно, но все же это лучше, чем связать ее по рукам и ногам. «А она что говорит? Согласна?» Вот от такого вопроса сразу становится неуютно. Не знаю я, согласна она или нет. Она человек мягкий, сказала, что да, но я, по правде говоря, все равно не знаю. Может, ей больше по душе прочные отношения, официально освященные? Может, я только говорю, будто поступаю так ради нее, а на самом деле — ради себя? «Ты действительно боишься остаться в дураках или чего похуже?» Вот негодяй, решил, видимо, вложить персты в мою рану. «Ты это про что?» — «Ты просил меня сказать все начистоту, верно? Так вот: я про то, что, на мой взгляд, дело тут простое — ты боишься, что через десять лет она наставит тебе рога». До чего же скверно, когда тебе говорят правду в лицо, особенно такую! Даже в утренних своих монологах ты стараешься обходить эту правду, в те минуты, когда бормочешь всякую горестную чепуху, мучительно-горестную, полную ненависти к себе, и, прежде чем окончательно проснуться, Я стремишься рассеять все это, надеть поскорее маску, чтобы потом Я целый день люди видели только маску и только маска видела бы их. Выходит, я боюсь, что через десять лет она наставит мне рога? Я выругался вполне традиционно, как положено настоящему мужчине, ежели его обозвали рогоносцем, хотя возможность стать таковым отодвинута далеко во времени и пространстве. Но сомнение все же ворочается в моем мозгу, и сейчас, когда я пишу, мне уже не I кажется, что я великодушный и сдержанно-спокойный человек, а скорее просто заурядный пошляк.
Суббота, 6 июля
После полудня дождь полил как из ведра. Двадцать минут простояли мы на углу, ожидая, когда он утихнет, и растерянно глядя на пробегавших мимо людей. Прозябли страшно, и я уже начал чихать с угрожающей регулярностью. Раздобыть такси нечего было и мечтать. До квартиры нашей оставалось два квартала, и мы решили идти пешком. На самом деле мы, конечно, не шли, а, как и все, бежали сломя голову и через три минуты, мокрые насквозь, оказались на месте. Я до того измучился, что повалился на кровать да так и лежал довольно-таки долго, будто старая тряпка. Однако прежде достал все-таки одеяло и завернул ее — на это у меня сил хватило. Она сняла жакет, с которого текло, и юбку, превратившуюся в нечто совсем уж жалкое. Я постепенно приходил в себя, а через полчаса и вовсе согрелся. Пошел на кухню, зажег примус, поставил греть воду. Она окликнула меня из спальни. Я вошел, она стояла у окна, завернувшись в одеяло, глядела на дождь. Я встал рядом и тоже смотрел, оба мы молчали. И вдруг я почувствовал: эта минута, этот крохотный ломтик жизни, самой обычной, повседневном, и есть высшая ступень блаженства, настоящее Счастье. Я ощущал его с небывалой, немыслимой полнотой и в то же время болезненно сознавал, что продолжения не будет, во всяком случае с той же силой и интенсивностью. Высшая точка, она же и есть точка, разумеется, так. Я ведь понимаю, иначе не бывает — только миг, один коротенький миг, мгновенная вспышка, и продлить ее не дано никому. За окном трусил пес в наморднике, неспешно, как бы смирившись с неизбежностью. И вдруг остановился, вдохновенно поднял ножку, после чего снова не торопясь затрусил дальше. Похоже, он остановился только с одной целью — убедиться, что дождь все еще идет. Мы взглянули друг на друга и расхохотались. И тотчас чары рассеялись, высшая точка осталась позади. Но все равно, Авельянеда здесь, со мной, я ощущаю ее близость, могу "Опять ее, поцеловать. Могу сказать просто: «Авельянеда». В этом слове так много слов, самых разных. Я умею придавать ему сотни значений, а она умеет их различать. Это наша игра. Утром я творю: «Авельянеда», это значит «здравствуй». «Авельянеда» может означать упрек, предостережение, оправдание. Иногда она нарочно притворяется, будто не понимает, дразнит меня. Я произношу: «Авельянеда», означающее «иди ко мне», а она отвечает лукаво: «Ты думаешь, мне уже пора уходить? Еще ведь так рано!» О, как далеко то время, когда «Авельянеда» было просто фамилией, фамилией моей новой сотрудницы (всего лишь пять месяцев тому назад я писал: «Девушка, кажется, трудится не слишком охотно, но хотя бы понимает, когда ей объясняешь что-либо»), ярлычок, отличавший девушку с широким лбом и большим ртом, почтительно на меня глядевшую. Вот она здесь, стоит рядом со мной, завернувшись в свое одеяло. Я не помню, как жил, когда она казалась мне незначительной, скромной, пожалуй симпатичной, и только. Зато я знаю, как живу сейчас: прелестная эта женщина влечет меня к себе до безумия, радует сердце, целиком отданное ей. Я нарочно моргаю заранее, чтобы потом ничто не мешало глядеть, не отрываясь глядеть на нее. Взгляд мой окутывает ее и греет гораздо сильнее одеяла, я говорю «Авельянеда», и на этот раз она прекрасно меня понимает.