Игорь Шенфельд - Исход
Аугусту повезло: он разобрал генератор и нашел обрыв в обмотке. Обмотку удалось зашунтировать куском меди от стартера грузовика, который — не велик барин — может и ручкой заводиться, так что через день прожектора на зоне вспыхнули снова. На всякий случай Аугуста оставили при генераторе — и уже сам этот факт означал спасение, особенно зимой: возле генератора было тепло! Тепло представляло собой второй из главных трех источников радости зека; первым была еда, третьим — сон. Нет, пожалуй был еще и четвертый: хорошая, надежная обувь. Обувка. Сапоги. Или — еще лучше — валеночки. Потому что с босыми ногами в тайге не проживешь. В тундре — тоже. Равно как и в шахте, и на руднике. Это у Кощея жизнь спрятана была в яйце. У зека она прячется в добротных сапогах. Да только где их взять-то — такие сапоги-сапоженьки, которые гораздо дороже стоят по государственному прейскуранту, чем сам мечтающий о них зек…
* * *После расформирования ерофеевского лагеря, весной сорок четвертого года Аугуста забросили еще дальше на восток километров на семьсот, в новый лагпункт неподалеку от таежного города с чарующим названием «Свободный»!
У нового лагеря не было имени, а только какой-то условный номер без смысла, но зеки так его и звали, со всем понятной ласковой иронией: «лагерь Свободный».
Свое прибытие в лагерь «Свободный» Аугуст запомнил навек. После «Ерофеевского» первое впечатление от нового лагеря было сказочным. Когда они прибыли и вошли в ворота, их прежде всего пересортировали и сразу же повели кормить горячей гороховой кашей, что было невероятно уже само по себе: еще ни одного куба леса не выдали, а уже — каша вам, пожалуйста! Затем их вывели на плац, на первое построение, и к ним вышел начальник лагеря Аграрий Леонтьевич Горецкий, полковник. Он приветствовал всех с улыбкой на устах и со словами: «Тайга велика, граждане заключенные, но и мы с вами не лыком шиты, не палкой штопаны: половину тайги ваши трудовые товарищи заключенные уже свалили без вас, осталась вторая, и мы ее завалим общими усилиями ради нашей великой победы, которая неизбежна! Всем ясен ход моей мысли?». Зеки на всякий случай промолчали. А Горецкий продолжал петь, голосом тонким и нежным, как у Ленского в опере «Евгений Онегин»:
— Родина предоставила вам для этого все бытовые и производственные условия: сухие помещения (в переводе: бараки), спальное оборудование (понимай: «нары»), отопление (понимай: «буржуйки»), механизированные средства труда (в переводе: «топоры и пилы»), и трехразовое горячее питание, с нормой хлеба 800 грамм на человека в сутки при условии выполнения нормы и снижении пайка до 500 грамм при невыполнении нормы!»… В этом месте его речи у трудовых батальонов, уже хлебнувших горького опыта в других лагерях, возникло ощущение массовой слуховой галлюцинации и соответствующего замешательства.
— Чем дальше в лес, тем толще пагртизаны! — ахнул рядом с Аугустом Абрашка Троцкер, который очутился в одной трудармии с немцами по сговору с властями; арестован-то он был изначально за фамилию, как троцкист, и вдруг на какой-то пересылке — рраз! — ушел на допрос евреем, а вернулся немцем. «Они ргазобгрались однажды, что настоящая фамилия настоящему Лейбе Тгроцкому была Бгронштейн вовсе, — ликовал иногда Абрашка, вспоминая свое счастливое избавление от троцкизма, — а пгросто так отпустить-то меня нельзя, невозможно! Это же был бы элементагрный, сграный позогр на голову нашим доблестным огрганам! И вот огрганы говогрят мне однажды: "И что с тобой тепегрь делать, Абграшка — ума пгриложить невозможно. Грасстгрелять тебя что ли пгри попытке к бегству? Был бы ты немец — отпгравили бы мы тебя сейчас в тгрудагрмию, деньги бы ты там гргеб шигрокой лопатой! А тепегрь возникает огргромная пгроблема с тобой… Может побежишь, а? Ну хоть до двегрей: ну пожалуйста…". А я-то намек уловил с лету да как закгричу им: «Гитлегр капут, товагрищи!», и дальше кгричу я им тут же, не сходя с места; «Зигргфрид зай гезунд! Айн-цвай-дграй: магрш шайзен за саграй!», — минут тгридцать так-то вот гразогрялся пегред ними, и таки доказал им свою пгринадлежность к великому немецкому нагроду!».
(В «Свободном» Абрашка прижился затем легко и скоро: сначала он стал шить рукавицы, фуфайки и ватные штаны — по гражданской профессии он был портным — а после перешел на более высокий класс и обслуживал мелком, иглой и швейной машинкой товарищей офицеров и их жен-красавиц, которые ведь что в тайге, что на луне — всегда и везде хотят оставаться красавицами. Так что в лес Абрама не посылали, хотя в общих шеренгах на вечерней и утренней поверках он обязан был присутствовать, и он исправно присутствовал, раздражая одних и забавляя других зеков своей трескучей болтовней и картавыми прибаутками. Но и те, которые на него злились за холуйство и за легкую жизнь в лагере, вполне отдавали себе отчет, что этого кучерявого головастика в лес посылать все равно бесполезно: либо придавит насмерть бестолкового первой же сосной, либо завалится он в сугроб да и захлебнется в нем, пытаясь всем рассказать о своих последних ощущениях).
Тогда же, на плацу, в день прибытия этот самый Абрашка был в полном восторге от новых правил в новом лагере, и возбужденно вертелся в шеренге во все стороны:
— Таки это тепегрь санатогрий такой будет для нас, что ли, гргаждане зеки — я что-то никак не могу сообгразить по пгригродной моей невинности?
— А мясо, блядь? — это уже выкрикнул из нестройной отдельной шеренги кто-то из блатных. Эти и тут тоже были, черт бы их побрал…
Ну да плевать на них. Как скоро выяснилось, прав у них здесь было куда меньше, чем в «Ерофеевском», и это было хорошо. И вообще, здесь было лучше во всех отношениях. Разве что бараки набиты были плотней: сказалось резкое укрупнение «Свободного». В сравнении с «Ерофеевским» новый лагпункт был гигантский: раз в пять крупней. Он, в отличие от «Ерофеевского», даже и назывался «объединенным», что по сути означало только то, что здесь было собрано каждой твари по паре — как на Ноевом ковчеге или вавилонской башне: трудармейцы, воры, политические, русские, бабаи, кулаки, немцы, западэнцы, а также представители «старых гвардий», официально обозначаемые как «социально чуждый элемент»: контрреволюционеры, бывшие жандармы, помещики, фабриканты и офицеры белой армии, а также латыши, поляки и, конечно же, блатные — куда без них на советской зоне?..
Кого только не встретил тут Аугуст!: — его познания об истории государства Российского расширились в этом лагере до горизонта летописца. И летопись эту он собственноручно и писать начал: пилой и топором.
Был в этом лагпункте и адъютант маршала Жукова, и член правительства Колчака — интеллигентный, строгий старичок в пенсне, которому доверили очистку сортиров всего лагеря; был Митя-«Билет» — бывший начальник почтового вагона, который, пока ехал, вскрывал пакеты с бланками кинобилетов, и сбывал эти бланки на станциях своим подручным жуликам от культпросвета. Оказывается, билеты в кино, как дензнаки, печатали до войны только в Москве и рассылали затем по всей стране. Митя попался на торговле бланками и схлопотал «четвертной» — двадцать пять лет. Видимо, судьи прикинули, что именно на такое время бесплатных просмотров он наторговал билетов. Хорошо, что его вовремя остановили — мог ведь и лет на сто пятьдесят наторговать: кино-то было популярным — сам Ленин его называл самым великим из искусств и настойчиво рекомендовал народу… Еще имелся в лагере бывший герой Советского Союза немецкой национальности, а также действующий парторг — и тоже немец. Еще запомнился Аугусту скульптор из областного центра Коленов-Щанский, сокращенно «Кощанский», который сел когда-то за голубиное дерьмо, и которому второй раз уже продляли «лагерный контракт». Он тут резал из стволов кедра бюсты вождей пролетариата для тюремных клубов, а также из боковых ветвей — маленькие бюсты лагерного начальства, его жен и детей, и конечно: кто же просто так отпустит столь ценного формописца главной страницы советской истории — истории ее лагерей? А сел Кощанский по результатам выступления на одном межрегиональном съезде ваятелей, где он доложил о результатах многолетнего изучения цветовой гаммы голубиного дерьма, и даже продемонстрировал составленный им колер, в который следует отныне красить все статуи коммунистических лидеров. Кощанский потребовал от съезда принять решение об изготовлении впредь памятников Карлу Марксу, Фридриху Энгельсу, Ленину и Сталину не белого, черного или серого тонов, но исключительно из материалов цвета универсального голубиного дерьма, поскольку лишь при таком условии не видно со стороны, что проклятые птицы вытворяют, сидя на головах вождей. «Обидно видеть, как говно свисает с ушей Владимира Ильича Ленина на центральных площадях наших городов и сел. Невозможно без слез смотреть в засраные глаза нашего дорогого Иосифа Виссарионовича…» (в этом месте, говорят, он и впрямь заплакал, но было уже поздно). Засраные глаза дорогого Иосифа Виссарионовича привели Кощанского в лагеря. Надолго.