Сергей Гандлевский - <НРЗБ>
Она и на оговоренные загодя свидания умудрялась являться, заставая Криворотова врасплох. И он, сбитый с толку, нет-нет, а поглядывал в направлении, противоположном разумному (а вдруг?). Так оно всегда и бывало с нею: уже совсем отчаешься, ожидаючи, когда угадывались в толпе – по обыкновению не оттуда, куда всматривался битый час, – утрированный, как у клоуна, рот, яркие и без грима глаза и блеклые волосы. И как всегда от этого вида что-то сдвигалось в груди, сбивался фокус зрения, и уготованные слова спешили ретироваться врассыпную, и оставалось улыбчиво переминаться с ноги на ногу с кашей во рту. Господи помилуй, – выдыхал Лева с облегчением – вот же она, моя ненаглядная!
Но стойкость его, по всей видимости, невысоко ценилась. Нет, бывали и хорошие минуты, когда удавалось урвать поцелуй, или отмахать бульвар-другой, болтая душа в душу, или вставить в праздный треп слово любви и услышать ответ, допускающий желаемое толкование. Но чаще что-то скрежетало, заедало, не совпадало. Иногда – Криворотов это чувствовал почти наверняка – он раздражал Аню до сладострастия. Тогда она злостно нарушала шаткое согласие: была намеренно вульгарна, если он ударялся в сантименты, но как только Лева, стремясь подыграть ей, делался развязен, Аня морщилась, будто от зубной боли. Особенно доставалось от нее Чиграшову, поскольку тот не сходил у Левы с языка и стал его очевидной слабостью. Стоило Криворотову помянуть человека, занимавшего все его мысли, Аня в молитвенном изнеможении закатывала глаза:
– Уймись, Бога ради! Злишь ты меня, что ли, нарочно?
Спасти положение мог бы уже не язык («система членораздельных знаков, которые, – как учили в университете, – используются для общения членами данного общества»), а сила трения («механическое сопротивление, возникающее в плоскости касаний двух соприкасающихся прижатых друг к другу тел при их относительном перемещении»). Эти цинично-материалистические выкладки с неизбежностью приходили Леве на ум. Но пока приходилось довольствоваться «системой членораздельных знаков».
Среднеарифметический разговор той весны обреченно соскальзывал на учебу (плевать на нее, если по совести), на общих знакомых (пропади они пропадом), критику режима (здесь Лева знавал собеседников и посодержательней), на литературу (Аня, правда, не смыслила в ней ни аза) и, само собою разумеется, – на Виктора Чиграшова. На злополучного автора Криворотов сворачивал с упорством невротика, которому запрещено думать про белую обезьяну.
Двадцати лет от роду, молодой лирик, честолюбец и любовник зрелой женщины, Лев Криворотов умудрился влюбиться дважды в течение одной недели, и оба раза пылко. Во вздорную сверстницу и в поэта средних лет с репутацией живого классика.
Чиграшов отпер дверь и с минуту собирался с мыслями. Лева догадался, что его вспоминают и не могут вспомнить.
Криворотов назвался.
– Конечно-конечно, – сказал Чиграшов и жестом пригласил гостя в глубь квартиры. Криворотов внимательно озирался в большой, запущенной и мучительно знакомой коммуналке. Может быть, иллюзией узнавания Лев был обязан тускло-желтому освещению в коридоре и прихожей, а главное – запаху, памятному с младенчества по бабушкиной коммуналке. Что ли чернобурка пополам с допотопной парфюмерией? И барахло точь-в-точь, как в жилище бабки-покойницы, – сундук под черным телефонным аппаратом на стене, с крюка свисает медный таз для варенья, гантели выглядывают из-под калошницы. «Вот сейчас, – загадал он, – справа покажется славянский шкаф в углублении стены». Но ложная память подвела Криворотова, правда, лишь наполовину: емкая ниша, точно, имелась, но загромождал ее поставленный на дыбы взрослый дорожный велосипед под попоной.
– Это мой, – сказал Чиграшов. – Зря место занимает, а свезти на дачу – руки не доходят.
– Такое чувство, – не выдержал Криворотов, – будто я видел все это однажды.
– Называется «дежавю», очень даже вас понимаю, сам подвержен в высшей мере.
Вошли в комнату, Чиграшов убавил громкость проигрывателя и спросил, не мешает ли музыка. Криворотов попросил хозяина-меломана не беспокоиться и наспех боковым зрением, точно перед экзаменом, подглядел на пустом конверте: «Бах. Партиты». Так и запомним.
Чиграшов склонил ушастую голову набок, поднял указательный палец и изрек, посмеиваясь:
– Мне все кажется, что мелодия вот-вот станет связным повествованием. Но, слава Богу, не становится, а медлит на границе между голосом и речью. Будто речь родилась на наших глазах и еще не опоганена общим употреблением. Не пошла по рукам. Да? Нет? Вы можете выпить водки без закуски, а то в доме – шаром покати?
Криворотов смешался и согласился. Чиграшов налил ему треть стакана, позвякивая горлышком о венчик.
– А вы? – спросил Криворотов.
– Я воздержусь.
«На весах Иова» прочел Криворотов поверх граненого стакана по складам – книга лежала на круглом обеденном столе кверх ногами – и молодецки выдохнул после изрядного глотка спиртного. Развернуть том на себя гость не решился, поскольку сразу распознал эмигрантскую полиграфию и опасался вызвать подозрения хозяина чрезмерным для первого визита любопытством. Чиграшов перехватил Левин взгляд.
– Вы Льва Шестова, тезку вашего, не читали?
– Это Папа Римский, что-то католическое?
– Нет, Лева, не шест-ого , а Шест-ова . Возьмите почитайте, если хотите, только, чур, никому не давать. А что касается львов и прочих омонимов и омофонов, в Перми в эвакуации произошла довольно драматичная история. А было мне, дай Бог памяти, восемь лет. Недоедали, разумеется, особенно старшие. Матушка-покойница, царствие ей небесное, меняла в окрестных деревнях остатки довоенной роскоши на жратву. Однажды пермяки – соленые уши всучили ей за золотые часики березовую чурку, вымазанную сливочным маслом. Словом, с хлебом имелись затруднения, зато зрелищ – от пуза. К примеру, Мариинский театр эвакуировали туда же. И Танька – сестра моя, в миру Татьяна Густавовна, – таскала меня на спектакли чуть ли не каждый вечер, нашла лазейку или из жалости билетерша пускала, не помню уже. До сих пор могу шпарить наизусть и навскидку весь репертуар – «Кто может сравниться с Матильдой моей?» и прочую гиль. В Пермь же каким-то ветром занесло и цирк-шапито. Французская борьба и все как полагается. И зимой, а уральская зима это не подарок, цирк благополучно заполыхал, включая и цирковой зверинец. Вырваться из огня удалось только льву. Он каким-то чудом с опаленными гривой и усами дал деру, и нашли его, бедолагу, спустя два дня в сорока километрах от города замерзшим насмерть. Душераздирающее, по-моему, зрелище: солнце, закамская степь, трескучий мороз, а по глубокому снегу скачками передвигается ополоумевший африканский зверь. Бр-р-р!
– Можно написать что-то вроде «Осеннего крика ястреба».
– Вы правы, оба сюжета чреваты иносказанием. Но у моего – другой привкус: сплошь несчастье, не скрашенное гордыней.
Криворотов обвел комнату взглядом экскурсанта. Вот где все это писалось. За этим, торцом к окну поставленным письменным столом. И вот что видит пишущий за окном, когда отвлекается, курит или подыскивает рифму. Из года в год – дворовые тополя и клен, песочница под «грибком», машины на приколе. Понятно.
С притворным равнодушием Криворотов перевел разговор на антологию. Глаза Чиграшова сейчас же сделались несчастными, и он промямлил что-то очень вялое и ободряющее. Сказанного ему показалось недостаточно, и, чтобы доказать свое нешуточное расположение к лирике студийцев и Левиной в особенности, он, перевирая слова и заполняя пустоты татаканьем, привел на память пару Никитиных строф. Криворотов прикусил губу и смолчал, но засобирался вдруг, сославшись на неотложные дела. И горько улыбнулся своему вранью: не было у него и не предвиделось «дел» важнее, чем смотреть на Чиграшова и слушать, как тот бубнит себе под нос что ни попадя, – разве что Аня.
Философскую книжку Криворотов, уходя, сунул в портфель заодно со злосчастной машинописью антологии, правда, не из любви к философии, а в погоне за двумя зайцами: теперь у него был повод прийти к Чиграшову еще раз; а при первом же удобном случае Лева навяжет трактат Ане с тайным умыслом иметь лишний предлог для встречи с нею: свиданиями она его не баловала.
Криворотов зачастил на Чистопрудный, впрочем, с переменным успехом. Уже в другой раз его не пустили дальше порога. Высокая, плохо сохранившаяся плоская женщина со сросшимися на переносье бровями, назвавшись сестрой Чиграшова, строго сказала, что Виктору Матвеевичу нездоровится, и попросила в ближайшую неделю брата не беспокоить.
Чиграшов обращался с Криворотовым так же непоследовательно, как Аня: не обнадеживал, но и не лишал надежды вовсе. Он мог одобрительно кивнуть, пробежав глазами новое стихотворение Левы, но из дальнейших разглагольствований мэтра становилось ясно, что судит он писания своего поклонника не по тому же счету, по какому классиков и себя, а со скидкой на знакомство, с поправкой на школярство. После встреч с Чиграшовым, как и после свиданий с Аней, молодого человека бросало то в жар, то в холод: радость чередовалась с обидами в порядке почти шахматном. Криворотову приходилось несладко, но он лишь изредка вздыхал о недавнем прошлом, когда рассмеялся бы в лицо каждому, скажи ему кто-нибудь, что Лев, как шут гороховый, до полного забвения самолюбия будет день-деньской метаться по городу, раскиснув от чувств к двум людям зараз и добиваясь их расположения. Свести вместе оба предмета обожания сделалось навязчивой идеей Криворотова, тем более что Чиграшов трунил над его обильной слезоточивой лирикой, дразнил начинающего поэта «Ленским» и, опередив Леву, изъявил желание устроить его избраннице смотрины. Лева от природы питал слабость к симметрии – он и стулья у себя дома расставлял вокруг круглого стола крест-накрест под прямым углом – и образ равнобедренного треугольника взаимной любви и дружбы был слишком соблазнителен, чтобы не попробовать привести идиллию в исполнение.