Константин Сергиенко - Самый счастливый день
Я вздохнул.
— Альбом принёс я.
— Вы? — Наполеон воззрился на меня с изумлением. — Зачем?
— Мне нравится этот художник.
— Как вам может нравиться такая галиматья?
— Извините, я другого мнения.
— Может, вы и в классе будете показывать эти картинки?
— Это не входит в программу.
— Но ваша ученица сидела здесь!
— Она просто любит живопись.
— Смотря какую живопись, — зловеще сказал Наполеон. — И кроме того, я смотрю, издано за рубежом.
— Вы угадали, — сказал я уныло.
— Кому принадлежит это издание?
Директор горестно вздохнул.
— Иван Иваныч, ты же знаешь, на Кирова он живёт.
— У Сабуровой?
Я не ответил.
— Час от часу не легче, — пробормотал Наполеон. — Гладышев у Сабуровой, этот у Сабуровой…
— Я не «этот», — резко сказал я.
— Извините, — язвительно произнёс Наполеон. — Но мы будем ставить вопрос. Василий Егорович, может, не понимает. Но вы-то должны понимать! Иностранное издание! Галиматья! Какие-то хари!
Егорыч швырнул на пол кисть. Лицо его побагровело.
— Я запираю! Домой пора!
— Да ты не ершись, не ершись, — произнёс директор.
— И всё-таки я настаиваю, — медленно сказал Наполеон, — я настаиваю на том, что здесь клеветнически изображена преподавательница химии Рак.
— А хоть лебедь иль щука, — с внезапным спокойствием ответствовал школьный сторож.
Наполеон вышел, шумно затворив дверь. Директор остался в задумчивой позе.
— Вы, это, Николай Николаич, поосторожней. Зря вас туда поселили. Она кого хочешь с толку собьёт. Картинки отдайте. А ты, Егорыч, всё-таки сделай для Ерсакова… А это, — кивнул на картон, — это ты убери. Иван Иваныч так не оставит. Сам знаешь, товарищ принципиальный…
Директор подумал и внезапно выкрикнул грозно:
— Я наведу порядок, так вас растак!
Со мной что-то происходило. Как ни странно, первым это заметил деликатный учитель физики Розенталь, именуемый в классах Молекулой. После одного педсовета он подошёл ко мне, приподнялся и шепнул на ухо:
— Батенька, у вас в глазах туман.
— Что? — спросил я оторопело.
Он подхватил меня под руку и отвёл в сторону.
— Я заметил в ваших глазах туман, расслабленность, поволоку.
— Я просто устал, — попробовал объясниться я.
— Э, нет. За последние несколько дней вы дважды не поздоровались со мной.
— Прошу прощения. — Я прижал руку к сердцу.
— Да в том ли дело! Не здоровайтесь, сколько угодно. Просто я беспокоюсь за вас.
— В каком смысле? — Мне стало немного обидно.
— Позвольте передать вам свой маленький опыт, — сказал Розенталь. — Когда я был там, мне преподали некий урок. Имелся у нас в бараке уголовник по кличке Кутырь. Тамошней жизнью, скажу я вам, правят одни уголовники. Так вот этот Кутырь делал утреннюю поверку лично для себя, независимо от лагерного начальства. Обходил строй, внимательно всех разглядывал. Я поступил новичком. Уставился на меня этот Кутырь, а потом раз, и в зубы. Я, разумеется, кверху лапками. Ну, думаю, это у них такая обкатка. На следующий день снова внимательный взгляд и снова в зубы. И так несколько раз. Наконец я пискнул, за что? Кутырь поманил меня пальцем и тихо так говорит: «Туман у тебя в глазах. Этого тут не любят». После я так собирался с силой, так стекленил свой взор, что Кутырь похлопал меня по плечу: «Теперь всё в порядке». Конечно, вы станете возражать. Я, мол, при чём? Не в лагере и так далее. Эх, дорогой, тумана в глазах не любит никто. И таких именно бьют, в неволе, на воле. Походите ещё две недели с туманом, увидите сразу. Сначала наскочит на вас Рагулькин, потом Розалия Марковна. Да, да, именно она. Не представляете, как она любит определённость. Туман в глазах для неё хуже вражеской пропаганды. Соберитесь, мой друг, соберитесь.
Я отделался шуткой, решив про себя, что Молекула «сдвинулся» на своих несчастьях. Второй «звонок» был получен от Веры Петровны:
— Что-то вы, Коля, грустный, лиричный. Неужто влюбились? — Она закурила. — Но в кого? Бедна провинция барышнями. Лилечка Сахарнова не в счёт. Может, томитесь по прежней любви? Такое бывает. Месяц-другой всё спокойно, а потом начинается вал терзаний. Признавайтесь, Ромео, где наследница дома Капулетти?
Однажды я шёл по улице и вдруг поймал себя на том, что вовсе не иду, а стою неподвижно, вперив свой взор в асфальт. Заметил удивлённые взоры прохожих. Феномен этот стал повторяться. Неожиданная мысль, картинка, укол чувства на мгновение превращали текучую жизнь в стоп-кадр. В конце концов это случилось и на уроке. Я застыл на полуфразе. Вместо класса передо мной развернулась немая панорама бального зала с кружащими парами, себя я увидел у дальней колонны в белоснежном мундире с перчатками в руке. Застыл и класс. Потом кто-то хлопнул партой, и, очнувшись, я досказал:
……………………………………
……………………………………
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
Оказывается, остаток урока я посвятил Тютчеву, в программе едва упомянутому, а прервался в самом конце знаменитого стихотворения «О, как убийственно мы любим». Стихи эти поразили девочек, в особенности Круглову и Феодориди. Толя Маслов сказал:
— Слишком мрачно. Сейчас любовь не такая.
— А какая? — спросила Наташа Гончарова. — Комсомольская?
Маслов усмехнулся.
Леста смотрела в парту, лицо её побледнело, рука вцепилась в край. Камсков глядел на неё со страдальческим выраженьем. После уроков он встретил меня у школы.
— Николай Николаевич, мне надо с вами поговорить.
— Слушаю тебя, Серёжа.
Он долго шёл рядом молча.
— Между прочим, — заметил я, — кое-кто в школе недоволен, что мы гуляем по городу вместе.
— Это кто же? — Серёжа вскинул на меня удивлённый взор. — Маслов? Или Гончарова?
Я усмехнулся.
— Выше бери. Тебя уже считают моим любимчиком, фаворитом.
Серёжа махнул рукой.
— Я говорил, болото. Не обращайте внимания, Николай Николаевич. Нас они никогда не поймут. И Тютчева вам припомнят.
— Так о чём ты хотел говорить?
Я чувствовал себя неуютно. Тайный мир, который сам по себе родился между мной и Лестой, учителем и ученицей, был так хрупок, так уязвим, что любое, самое лёгкое прикосновение могло разрушить его в мановение ока. Тем более что Серёжа Камсков был лицом, так сказать, заинтересованным. У него существовал свой не менее хрупкий мир, в котором царила девочка в красном берете.
— Так о чём ты хотел говорить?
— Николай Николаевич, — произнёс он глухо. — У меня есть план. Арсеньеву надо перевести в другую школу.
Я остановился и сделал удивлённый вид.
— Зачем?
— Она здесь погибнет. Николай Николаевич, — он заговорил горячо, — вы сами сказали, что с ней надо бережно. Есть ещё время, а дальше будет поздно. Ей надо уйти из класса. Её не понимают. Учителя придираться стали. Химоза ненавидит просто, ставит двойки, обзывает аристократкой.
— Но разве это укор?
— Укор! Для Химозы укор. Она ненавидит всё, что вышло не из окопов или землянок.
— Аристократы тоже воевали. И даже неплохо.
— Я в переносном смысле. Арсеньевой здесь тяжело. Она на пределе.
— В другой школе будет лучше?
— Пока они разберутся! Ведь здесь она проучилась два года. Ей кончать десятилетку.
— Но неужели всё так драматично?
— Вы просто не до конца знаете, Николай Николаевич. Арсеньеву всё выбивает из колеи. Вот сегодня прочитали Тютчева. Можем поспорить, завтра в школу она не придёт.
— Как так?
— Я видел. Что-то её потрясло. Она опять заболеет. Вы, кстати, здорово выдержали паузу перед концом. Как актёр.
Я пожал плечами, а в голове моей стремительно и сжато неслись тютчевские строки:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была,
И незаслуженным позором
На жизнь её она легла…
— Николай Николаевич, ей надо переводиться…
……………………………………
Очарование ушло…
И на земле ей дико стало,
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело…
— Положим, Серёжа, я с тобой соглашусь. Но как же сама Леста? Ты уверен, что и она согласится с тобой?
— Ей всё равно. Она живёт как во сне. Особенно сейчас.
— И как это сделать? Нужно согласие матери, учителей. Должна быть причина, в конце концов. Почему с этой идеей ты обратился ко мне?
Он посмотрел на меня в упор.
— А к кому же ещё?
……………………………………
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело.
— Не знаю, не знаю. Я новичок в этой школе. Во всяком случае, не в первой же четверти ей уходить. Надо кончить девятый, а там посмотрим. Может быть, всё утрясётся.