Дибаш Каинчин - У родного очага
Кепеш рядом с хозяином юрты — ну, вылитый Тастаракай[1]. Маленькая, как у овечки, головка то пугливо прячется в полинявшем лисьем воротнике, то высовывается оттуда, как из норы. Яйцо — не больше ладони, испещрено оспинами, будто та доска, на которую для просушки прибивают сусличьи шкуры. Только глаза Кепеша, темные, конские, то вспыхнут огнем, то погаснут. И сидит он неспокойно: подергивает худыми плечами, а руки, в мозолях от поводьев, по привычке то и дело тянутся за спину, будто поправляют винтовку. Винтовки сейчас на шубе нет — только черный след от ремней, крест-накрест, хотя табунщику нельзя без винтовки.
Наелся Кепеш до отвала. Вот уже полмесяца не вынимал он ножа из ножен, чтобы резать мясо, а тут подали свежего стригунка — чуть палец себе не откусил. Разморило его, покраснели даже кончики ушей. Но глаза сытыми не бывают — Кепеш то и дело отправляет в рот новый кусок.
Кепеш поначалу чувствовал себя неловко. Большой человек просто так к себе не пригласит. Таких, как Кепеш, он не то что в юрту к себе не пускает, мимо изгороди не даст пройти. Но когда подали мясо, Кепеш сразу же забыл о своих страхах. Помнил только одно: если так радушно пригласили тебя, надо хозяина как можно больше развлекать болтовней, шутками-прибаутками. Понравятся выдумки — пригласит еще раз, устроит такой же пир. Хозяин предупредил, чтобы Кепеш громко не говорил и не смеялся — услышат люди, подумают — гуляет Йугуш. Но сам же и нарушил это предупреждение — так хохотал от кепешевских побасенок, что выбегал два раза на улицу. Ох и смешил же Кепеш Большого человека, Йугуш ему говорит: «Ну, ты гость, тебе первому и лезть за мясом». Кепеш ему, не задумываясь: «Что вы! Если я залезу на поднос, где же вы поместитесь?»… — «Почему мало ешь?» — спрашивает хозяин. «Как же много есть, — отзывается Кепеш, — дома жена тяжелая ходит, а я наемся жирного, — куда же мне силы тогда девать?!» Хозяин так захохотал, что поперхнулся, чай брызнул из ноздрей. А Кепеш рад-радехонек, басен у него полная сума.
— Есть у меня дружок. В колхозе, что за перевалом, живет. Кержак[2] он. Привозит мне картошку, табак, а я ему за это шерсть, шкуры. Года два назад это было — приезжает. Волочет в избу что-то тяжелое — кряхтит. Обрадовался я — что это он привез? Сели чаевать. Он и говорит: «В аймак ездил. Чушку продал, голову не взяли. Оставлю я тебе эту голову — мне за перевал ехать, пусть лошади будет легче. Ребятня-то твоя, поди, и сгрызет ее». А нам-то что, мы и дерево можем сгрызть, если оно, конечно, не сухое… Хотя свинью и скотиной-то не назовешь, но, думаю, едят же ее люди. Дело к вечеру. Жена, смотрю, сама бежит за водой. Выволок я ту голову на улицу, разрубил пополам, принес, положил в казан. Часик прошел, вытащили. Во сколько еды! Окружили мы ее, окаянную, — все девять ртов. Первым я, конечно, пробую кусочек. Что такое? В нос такой вонью шибает… Все же до рта донес. Твердый кусок, как камень. Зажмурился, потом открыл глаза, а голова на меня уставилась да как хрюкнет!
Йугуш на этот раз почему-то не смеялся.
— Э, парень, свиная, говоришь, голова? Да? — спросил он, будто очнувшись.
— Да, да, свинья… Нет, нет, не подумайте… Я же сказал — дружок привез…
— Нет, я не о том. Голова, говоришь. Голова… А если того племенного быка? — Нет, нет… жеребца… Слушай, парень, завтра ночью ты отрежешь голову жеребцу Комолу, которого мы получили из госконюшни, — сказал Йугуш, не изменив голоса, все так же спокойно, будто продолжая ту же, вежливую, ни к чему не обязывающую беседу.
— Что, что!.. Что вы сказали?
— Запоминай, парень: отрежешь жеребцу голову и завтра же, еще до рассвета, отнесешь ее в юрту Байюрека и положишь в арчымак[3]. Где висит у него арчымак, знаешь?.. Все понял?
— Что? Что?.. Ничего не понял!
— Что тут еще понимать! Да и зачем тебе все понимать. Делай, что говорят!
— Э-э… господи… что вы такое сказали?
— Что слышал, то и сказал… Ты что, человеческого языка не понимаешь? Кукупаш тебе поможет. Он сейчас там — с табуном. Главное — успеть до рассвета. Утром приедет прокурор, в юрте Байюрека он найдет голову жеребца… Если ее там не будет, ты сам, связанный, будешь лежать у Прокуроровых ног… Понял?
— Кудай, кудай, помилуйте меня… Бог слышит — никому не скажу, что вы мне поведали. Рабом буду вашим, собакой, и дети мои… только…
— Ну, не хнычь. Иди. Кончен разговор. И не бойся. Пока я на своем месте, будешь как у Христа за пазухой. Ты ведь меня знаешь. А Байюрек, тот — так себе. Щенок… Чесоточный козел хочет вожаком стада стать… А я таких, как он, могу двух съесть, и то сыт не буду. Все. Ступай, парень. Спать пора… Эй, женщина, приготовь кровать! — крикнул Йугуш, уже зевая.
Кепеш не может подняться. Чувствует себя зайцем, попавшим в петлю. Ничего не соображает, в ушах шумит, в голове гудит, будто кто стукнул его. Сердце бьется высоко, у самого горла. И верно — петля крепкая, не оборвать ее. Ничего не поделаешь.
— Что сидишь? Может, решил с моей женой переспать?
Встал Кепеш. Дрожит как осиновый лист. Вышел из юрты. Ущипнул себя — не сон ли это? Нет, не сон… Что же делать?
— Э-эй, народ! Что за безобразие! Завтра на работу чуть свет, а вы расшумелись! — вдруг раздался за его спиной окрик Йугуша. Кепеш похолодел от страха. Но, оказывается, заведующий конефермой кричал на певцов, певших где-то рядом на свадьбе. Песня оборвалась, тихо переговариваясь, люди начали расходиться по домам. Деревня замерла…
Байюрек
Байюрек вышел из юрты подышать свежим воздухом. Ночь так хороша, что он, Байюрек, просидевший весь вечер в душной избе за чтением, сразу же взбодрился. Прошло два года с того момента, как он принял для себя решение во что бы то ни стало одолеть «Капитал». Что это были за годы! Некоторые страницы Байюрек читал по восемь — десять раз, пока доходил до него окончательный их смысл. Так и привык он читать «Капитал», преодолевая его главы, как высокие горные перевалы. И вот теперь одолевает последний — четвертый том. А читать эту книгу, оказывается, стоит, ведь «Капитал» всю человеческую жизнь по-новому освещает, и замечает Байюрек, что он сам становится совсем другим человеком.
Ночь стоит прекрасная. С круглого месяца, будто из переполненного вымени, бьет белый молочный свет, наполняет долину, льется через край. Звезды на небе редкие, но большие, с золотистыми усами, усы горят, потрескивают. Горы в синей дымке сказочно красивы: те, что под месяцем, — темно-синие, подошвы их затемнены тенями от своих же вершин; те, что на севере, посвечиваются дальним светом, и так отчетливо прочерчены их контуры, что видны на гребнях лохматые силуэты деревьев.
Что за ночь! Да еще песня. Хорошо поют на свадьбе. «Износилась синяя парча, пришлось надеть синий чекмень. Любимая ушла от меня, одинок остался в синем поле».
Запевала, чувствуется, вложил все сердце в эти слова. Подпевают несколько звонких голосов. Грустная песня плавно струится.
Певцы трезвые — свадьба без араки. Байюрек жадно слушает. Редко сейчас услышишь песню, вот и кажется она еще прекрасней. Раньше Байюрек и сам любил петь, грудь так и звенела, горы, тайга звонким эхом так и отзывались на его голос, чистый, как у кукушки. Теперь уже не поет — нельзя, должность у него высокая (председатель сельсовета), потом люди засмеют.
«Износилась белая парча, пришлось надеть белый чекмень. Милая ушла от меня, одинок остался в белом поле…»
Песня льется и льется, звенит в тишине, как голос птички в бескрайнем небе. Дрожит от радости сердце Байюрека.
Спит село. Как путник, что нашел себе случайный ночлег в поле или при дороге, так и эти избешки рассыпались где придется по долине. Дремлют избы, срубленные торопливой рукой, без крыш пока, — а пора бы поскорее печи в избах затопить. Насторожились островерхие аилы. Вокруг аилов нет ни изгороди, ни улиц, ни огородов. По принятому обычаю большинство жителей поставили избы дверями к солнцу, а теперь оказалось, что лучше было бы их ставить к свету окнами. Аилы старые, прокоптившиеся, а избы новые, смолой пахнут, стены лоснятся под лунным светом. Но аилов раза в два-три больше, чем изб. Поэтому в одной маленькой избенке зимовали три, а то и четыре семьи. Но лето только началось, и к осени многие срубят себе новые избы.
В самой середине села белеют два длинных ряда скотных дворов. На глазах народа их поставили нарочно, чтобы обезопасить скот от налетов баев и кулаков. Один скотный двор построен, в нем зимовали коровы, другой — конюшня — будет готов к осени.
Село начало отстраиваться три года назад, сюда народ съехался в тридцатом году, чтобы организовать совместное житье. Стоит село в поле, гладком как стол. Поле ровное и чистое, не избито скотинкой, не завалено навозом. Прежде на этой пустоши устраивались скачки. Байюрек хорошо знал эти места, проезжая их, всегда торопился — если застанет тебя здесь вечер, да еще ветер начнет лизать долину, сразу окоченеешь, даже летом. Не дай бог застрять здесь на ночь — не то что дров, колышка не найдешь лошадь привязать. А теперь ничего — живет народ, даже свадьбы справляют, сегодня поженились Кырлу — плотник и Кылгыр — чабанка. Работящие молодые люди, оба комсомольцы, оба передовики. Жизнь такая, что многие не стали справлять свадьбы, а эти захотели так — вытребовали в колхозе барана и мешок ячменя, чтобы столочь коче[4].